ПОЭМА АЛЕКСАНДРА БЛОКА “ДВЕНАДЦАТЬ”
Революция, по Блоку, всемирна, всеобща и неостановима. Она воплотилась для него с наибольшей полнотой в образе неудержимого “мирового пожара”, который вспыхнул в России и будет еще долго разгораться все больше и больше, перенося свои очаги и на Запад и на Восток – до тех пор, “пока не запылает и не сгорит весь старый мир дотла”.
О такой огненной всемирной буре Блок мечтал всю жизнь и в Великой Октябрьской революции радостно увидел осуществление своей заветной мечты. Он смотрел вперед,
Из сказанного ясна суть блоковского понимания революции как стихийного и необратимого процесса, – понимания, обусловившего как сильные, так и слабые стороны того, что поэт написал об Октябрьской революции.
Блоковское понимание Октябрьской революции во всей его полноте и цельности воплощено в “Двенадцати” в символике поэмы, в ее образности, во всей ее художественной структуре.
В поэме последовательно применен художественный прием, основанный на эффекте контраста. Сразу бросается в глаза, что изображение строится в ней на чередовании мотивов ночной темноты и снежной вьюги:
Черный вечер
Белый снег.
Эта плакатно резкая (“в две краски”) цветовая символика отчетливо ясна по своему смыслу. Она знаменует два жизненных, исторических начала: низкое и высокое, ложь и правду, старое и новое, прошлое и будущее – все, что противоборствует как на всем свете, так и в каждой человеческой душе. Символика эта социально прояснена, в ней – отражение и художественное обобщение реально-исторических явлений. Черное – это смертельно раненный, но еще отчаянно сопротивляющийся старый мир со всем его наследием. Это не только уходящая в прошлое толстозадая Святая Русь с ее буржуями, витиями, попами, барынями, проститутками, городовыми, господскими “етажами” и золотыми иконостасами, но также и то, чем старый мир затемнил, отравил и покалечил миллионы человеческих душ: бесшабашное буйство, горе горькое и жажда “сладкого житья”, дешевая кровь, всяческая жестокость и дикость. Белое, точнее светлое: белое и красное (между этими цветовыми категориями нет принципиальной разницы) – это вольная метель, очистительный пожар, белоснежный венчик Иисуса Христа, красный флаг, все праведное, чистое, святое, революция.
Для характеристики этого рухнувшего мира Блок нашел удивительный по силе презрения образ, необыкновенно смелый в своей новизне. Можно было в десятый, в сотый раз изобразить старый мир колоссальным Молохом, перемалывающим человеческие жизни, апокалипсическим Зверем, стоголовой Гидрой, еще каким-нибудь чудовищем. Блок сказал просто и убийственно: “паршивый пес”.
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос,
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес.
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
Образ “паршивого пса”, как видим, обогащен дополнительными эпитетами, оттенками, подробностями: пес назван еще и жесткошерстным, голодным, безродным, а далее – нищим, ковыляющим, шелудивым, холодным, волком и еще раз безродным. Все эти эпитеты и оттенки говорят сами за себя: Блок хочет как можно безжалостнее развенчать старый мир, стереть его ореол мнимого величия и былой силы.
Тема революции как гибели старого мира и рождения нового неразрывно связана в “Двенадцати” с темой народа… Образ народа запечатлен в коллективном герое поэмы – двенадцати парнях из питерских “низов”, добровольно и с ясным сознанием своего долга вступивших в Красную гвардию:
Как пошли наши ребята
В красной гвардии служить –
В красной гвардии служить –
Буйну голову сложить!
Кто же такие эти двенадцать? В этом вопросе необходимо разобраться, потому что вокруг него накопилось и до сих пор плодится много неясностей и даже произвольных домыслов.
Социальная, классовая природа двенадцати определена в поэме совершенно точно: “рабочий народ”. Именно из рабочего народа и формировалась в Петрограде Красная гвардия
Критики, упрекавшие Блока за то, что он передал дело революции не в те руки, неизменно ссылались на одно и то же: сам поэт охарактеризовал своих безыменных героев как “голытьбу”, да еще не просто голытьбу, а такую, которой “на спину б надо бубновый туз” (то есть отличительный знак каторжников), перед которой приходится “запирать етажи”. Однако аргументация от “бубнового туза”, если поглубже разобраться в поэме, нуждается по меньшей мере в уточнении.
Во-первых, самому слову “голытьба” не следует придавать никакого особого значения. Оно значит в “Двенадцати” только то, что действительно значит: беднота, голь перекатная. Далее: “бубновый туз” – это все-таки метафора. Поэт рисует внешний облик двенадцати:
В зубах – цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Такими – с незримым “бубновым тузом” – красногвардейцы представлялись напуганному воображению обывателя… Блок и не ставил своей задачей показать авангард революции… Об Октябрьской революции и, в частности, о большевизме, как мы видели, у поэта было свое представление, которое и отразилось в его поэме. Замысел Блока был в том, чтобы языком искусства сказать, как вырвавшаяся на простор народная “буйная воля” обретает путь и цель, превращается в “волевую музыкальную волну”.
Блок признал высшую справедливость революционного насилия, видел в этом “историческую необходимость”, но и не закрывал глаза на “страшное”, а хотел объяснить его тоже исторически – как наследие жестокого, рабского прошлого. Блок ничего не хочет ни приукрасить, ни смягчить. Да, эти люди, пришедшие в революцию с “литыми ножиками”, говоря словами Блока, еще не “организованная” революционная воля. Их ведет пока только “черная злоба, святая злоба” к царям и господам. Но эти ожесточенные враги старого мира – также и его жертвы. На них еще лежат его густые тени, над ними еще тяготеет его проклятие. Эти люди прокляты “родимыми пятнами” окаянного прошлого, которое раздуло в миллионах человеческих душ темное пламя “вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести” (это – из августовского дневника 1917 года). Данная тема – предмет постоянных размышлений Блока. В статье “Интеллигенция и Революция” он писал, что в России – “миллионы людей, пока “непросвещенных”, пока “темных” и что “среди них есть такие, которые сходят с ума от самосудов, не могут выдержать крови, которую пролили в темноте своей”.
Есть в “Двенадцати” знаменательная деталь: герои поэмы неудержимо идут вперед, в будущее, но “пес паршивый” неотступно тащится вслед за ними. Это – тень старого мира, который хотя и поджал хвост, но пристал к двенадцати и не отстает от них – “ковыляет позади”, несмотря на их окрики и угрозы:
– Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пес паршивый,
Провались – поколочу!
Во всяком случае, доверив “голытьбе” дело исторического возмездия над старым миром, Блок ни в малейшей мере не хотел взять под сомнение искренность и силу революционного порыва своих героев. Вопреки темным и слепым страстям, которые тяготят этих людей как наследие прошлого, героика революции, борьба за великую цель поднимает их на высоту нравственного и исторического подвига. Такова была мысль Блока. Для него эти люди были героями революции, и он воздал им честь и славу – таким, какими их увидел.
Сюжет и вся художественная структура поэмы говорят в пользу такого ее понимания.
В этой связи необходимо остановиться на преступлении и личной драме Петрухи.
Напомним ход событий. Первая песня поэмы носит характер экспозиционный. Герои появляются во второй песне. В разговоре о Ваньке и Кате принимает участие несколько человек; Петрухе принадлежит последняя реплика:
– Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
Мою, попробуй, поцелуй!
Эго личная тема Петрухи, голос его ревности и злобы на изменщицу и разлучника. Здесь он звучит как случайный выкрик и сразу же заглушается голосом общего долга:
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
И т. д.
Третья песня развивает эту тему: “Как пошли наши ребята в красной гвардии служить…” Зато в четвертой, пятой, шестой и седьмой песнях мы оказываемся в кругу совершенно иных мотивов: Ванька с Катей раскатывают на лихаче, Петруха любовно и грубо вспоминает Катю и ее неверность, всячески показывает свою забубенную удаль (“Эх, эх, согреши! Будет легче для души!”), красногвардейцы охотятся за Ванькой, и шальная Петрухина пуля настигает Катю. В сцене погони и убийства участвуют все двенадцать (“Стой, стой! Андрюха, помогай! Петруха, сзаду забегай!..”), но здесь и дальше, в песнях седьмой и восьмой, Петруха – главный герой. Начинается, развертывается и завершается его драма, до которой остальным особого дела нет. Сцена убийства знаменательно в этом смысле заканчивается уже знакомым призывом не забывать об общем долге: “Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!”
Петруха остается один на один со своей малой человеческой трагедией. Сейчас он человек глубоко несчастный, тяжко нагрешивший и впавший в горькое, надрывное раскаяние:
И опять идут двенадцать,
За плечами – ружьеца.
Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица…
Все быстрее и быстрее
Уторапливает шаг.
Замотал платок на шее –
Не оправиться никак…
Он настолько пал духом, что товарищи, которым вовсе не до его маленькой трагедии, стараются его подбодрить. Сперва – по-дружески, ласково… Потом (поскольку Петруха надрывается все пуще) – гораздо более сурово, требовательно и непримиримо:
– Не такое нынче время,
Чтобы нянчиться с тобой!
Потяжелее не будет бремя
Нам, товарищ дорогой!
Последний аргумент – решающий: Петруха замедляет торопливые шаги, вскидывает голову. Опять, как видно, торжествует тема общего долга. Последний куплет – по своей идейной нагрузке – один из самых важных в поэме. Здесь вполне проясняется природа ее коллективного героя: красногвардейцы сознают величие времени и знают, что впереди их ждут еще более суровые испытания.
Пристыженный Петруха перестает выворачивать душу, пробует взять себя в руки, “он опять повеселел”. Но веселье его – горькое, надсадное, – не веселье, а все та же показная, залихватская, крикливая удаль, за которой прячутся и тяжелая тоска, и неутихающие угрызения совести. Тут-то он и начинает “пугать”, грозится кровью залить память о “зазнобушке”, всуе поминает господа бога:
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба –
Гуляет нынче голытьба!
Однако кого же он пугает? Ответ на это дает следующая, восьмая, гениальная по стиху песня, с удивительным мастерством воссоздавшая дух, колорит и форму народной “заплачки”.
И тут эта горькая, надсадная, напускная удаль находит единственную цель:
Ты лети, буржуй, воробышком!
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку…
В этой яростной вспышке есть своя глубокая психологическая достоверность: у Петрухи – свои счеты с буржуйским миром, с которым спуталась его Катя (гулявшая с офицерами и юнкерами) и который в конечном счете оказался виновником ее нечаянной гибели – ведь Ванька, из-за которого она погибла, тоже “буржуй”.
А товарищи Петрухи поют совсем другие песни. “Скучно” – так кончается Петрухина заплачка. И сразу вслед за ней идет бодрая, задорная, насмешливая песня двенадцати – переиначенный ими на новый лад старинный “городской романс”.
Восьмая и девятая песни – центральный и поворотный пункт поэмы. Здесь сюжет ломается: все личное, выдвинувшееся было на первый план повествования – бесшабашная удаль, любовная трагедия, ревность, преступление, отчаянье и “горе-горькое” убийцы – поглощается широкой, вольной и мощной мелодией. Именно здесь, в песне красногвардейцев, впервые возникает образ старого мира – “паршивого пса”.
Спрашивается: почему Блок отвел столь большое место личной драме Петрухи, а потом свел ее на нет? Потому что эта сюжетная ситуация полностью отвечала его глубочайшему убеждению: в революции все побочное, мелкое, частное, личное должно стушеваться перед основным, главным, общим, историческим. “Не такое нынче время” – вот формула этого убеждения. В своем личном плане Блок решал этот вопрос категорически: “Революция – это я – не один, а мы”; личного нет – “потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция”; человек, которому выпало на долю быть свидетелем рождения нового мира, должен “как можно меньше помнить о личных слабостях и трагедиях”.
Только не нужно упрощать. Категоричность решения не означала, что принял” его было делом простым и легким. “Все прекрасное трудно”, – недаром твердил Блок. Порывая со старым миром, он утверждал: “Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть”. Ненависть к старому миру была в Блоке чувством господствующим, всепоглощающим, оправдывающим все. Он понимал: конечно, вместе с насилием, ложью, подлостью и пошлостью старого мира в огне революции неизбежно сгорит кое-что из того, что он “так любил”, с чем были связаны его одинокие “демонические восторги”.
Мысль Блока о несоизмеримости “личных трагедий” с величием происходящего своеобразно (с поправками на сюжет и характер) отозвалась в истории Петрухи. Нельзя сказать, что поэт осуждает Петруху. Скорее он жалеет его. И душевная мука этого отчаявшегося, “бестолкового”, сбившегося с пути человека, и его страстная, душная любовь с надсадными воспоминаниями о “хмельных ночках” и “огненных очах” – все это не могло не быть близко поэту, который всегда находил источник высокого вдохновения в темах трагической страсти и человеческого отчаянья.
Еще больше недоумений и споров вызвал символический образ Иисуса Христа, с “кровавым флагом” возглавляющего победный марш красногвардейцев. Друзья и враги поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа – то в ортодоксальной религиозности, то в грубом богохульстве.
Это действительно самый неясный и на первый взгляд даже двусмысленный образ в поэме. Но вместе с тем это и чрезвычайно важный образ, от правильного истолкования которого в значительной мере зависит понимание поэмы в целом.
Известно, что финал поэмы внушал сомнения самому Блоку. В июле 1919 года Н. Гумилев читал лекцию о поэзии Блока и, между прочим, сказал, что заключительная строфа “Двенадцати” кажется ему искусственно приклеенной, что внезапное появление Христа есть чисто литературный эффект. Блок присутствовал на лекции и сказал: “Мне тоже не нравится конец “Двенадцати”. Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос”.
Одно не подлежит сомнению: он не имел в виду ничего похожего на традиционное, иконописное изображение Христа. Его Христос – это даже не столько бесплотное видение, сколько некое лирическое представление о чем-то “огромном”, величественном, что должно было бы передать ощущение всей грандиозности происходящего в мире социально-исторического катаклизма.
Суть дела заключается в том, что с образом Христа у Блока были связаны свои представления, и вне их невозможно понять символику “Двенадцати”.
Прежде всего нужно условиться, что Блок, обратившись к образу Христа, отнюдь не имел в виду религиозно “оправдать” или “освятить” Октябрьскую революцию в духе христианского “всепрощения” и т. п.
Христос “Двенадцати” – не церковный Христос. Блок не был ортодоксально верующим человеком, а церковь, самый дух исторического христианства, официальное православие, поповщина с юных лет вызывали в нем чувство страстного протеста.
“Никогда не приму Христа”, – заявлял Блок. И все обращался к его образу в своих стихах.
Остановимся лишь на самом существенном. В одном из стихотворений 1902 года у Блока появляется некий “Всеподобный Христос”. Как все в юношеской лирике Блока, и Христос у него
– таинственный. Это – хранитель “непостижной тайны”, неразгаданного людьми “Золотого Глагола”. Наиболее знаменательно, в смысле дальнейшей эволюции образа, что этот Христос пронес в мире какие-то “вихри”. Далее, в 1904-1905 годах Блок пишет известное стихотворение:
Вот он – Христос – в цепях и розах –
За решеткой моей тюрьмы.
Вот агнец кроткий в белых ризах
Пришел и смотрит в окно тюрьмы.
В простом окладе синего неба
Его икона смотрит в окно…
Это – русский, народный Христос, выписанный на фоне скромного, неяркого пейзажа: “простой оклад синего неба”, “хлебный злак”, “огород капустный”, березки и елки, сбегающие в глухой овраг, – все овеяно неизъяснимой прелестью и тихой грустью среднерусской равнины. В то же время цепи Христа и тюрьма, в окно которой он заглянул, вносят в пейзаж черту историческую (стихотворение было закончено в богатом событиями октябре 1905 года). Христос здесь – “единый, светлый, немного грустный”, утешитель страждущих и обездоленных, в данном случае – узника. Белые ризы и особенно розы Христа сразу приводят на память финал “Двенадцати”.
Этот аспект образа углублен в “Осенней любви”, написанной два года спустя. Здесь – еще более богатый исторический и национально-народный подтекст: алые гроздья рябины, свинцовая рябь рек, палач, который распинает героя на кресте, – “пред ликом родины суровой”. Этот крест – своего рода поэтический символ столыпинской виселицы. И вот казненный герой видит, как “по реке широкой” к нему “плывет в челне Христос”:
В глазах – такие же надежды,
И то же рубище на нем.
И жалко смотрит из одежды
Ладонь, пробитая гвоздем.
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?
Перед нами опять Христос нищих, гонимых, казнимых, но не теряющих надежды.
Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, но и символом, знаменующим некое бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи. Образ Христа – олицетворение новой всемирной и всечеловеческой религии, новой морали – служил для Блока символом всеобщего обновления жизни и в таком значении появился в финале “Двенадцати”. Во всяком случае, в творческом сознании Блока символ этот сам по себе не противоречил революционному смыслу и звучанию поэмы, но, напротив, усиливал их, знаменуя идею рождения того нового мира, во имя которого двенадцать – эти бессознательные “апостолы” новой правды – творят справедливое историческое возмездие над силами мира старого. Такова была внутренняя логика блоковского замысла, и не считаться с нею нельзя. Христос – это как бы наивысшая санкция, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел.
Однако даже если следовать логике блоковского замысла, в финале поэмы есть еще одна неясность. Казалось бы, если Христос “Двенадцати” – вожак восставших народных масс, то и изображен он должен быть соответственно своей роли – либо грубым и яростным обличителем богачей и фарисеев, хватавшимся в храме за бич, либо грозным мстителем и судией, либо, наконец, отразившимся в лирике Блока “сжигающим” божеством народной веры. В “Двенадцати” же Христос (при всей сжатости характеристики) совсем иной – и не суровый, всевластный Прокуратор, и не “сладчайший Иисус”, а какой-то особый, необычный, по словам покойного М. М. Пришвина – “легкий, грациозный”, идущий
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз…
Этот венчик из белых роз особенно загадочен. В русской иконографии Христа такой детали не обнаруживается (роза – вообще аксессуар западного, католического церковного обихода, чаще всего – символ чистоты, святости). Однако в представлении Блока о Христе розы, как видно, имели какое-то значение, поскольку задолго до “Двенадцати” он уже писал о Христе “в цепях и розах”. А может быть, дело объясняется гораздо проще и “белый венчик”, неясно различимый сквозь вьюгу и ночную темноту, это просто хлопья снега, осевшие на голове “кого-то огромного”, кто мерещится впереди красногвардейцев. Так или иначе, но “белый венчик” во всей поэме подробность самая неясная.
Орлов В. Н