Татьяна… Онегин… Ленский… Онегин в опере, в кино, в книжной графике.
В гениальной музыке Чайковского и выразительных иллюстрациях художника Кузьмина, навеянных летучими набросками поэта на полях его рукописей.
Кажется, уж что-что, а роман в стихах Пушкина нам знаком, с малолетства, едва научившись читать и еще не зная, откуда эти строки, мы лепечем: “Уж небо осенью дышало, уж реже солнышко блистало…”. Или: “Зима!.. Крестьянин, торжествуя…”.
Становясь старше, умеем к слову ввернуть: “Быть можно дельным человеком
Разлетелся в тысячах цитат стих романа, огромна критическая литература об “Онегине”, герой давно и прочно приколот музейной булавкой на стенде “типов” классической литературы и, кажется, навечно занесен в раздел ” лишних людей “.
Но что если, забыв о знаменитом теноре Большого театра, который сладостно поет: “Паду ли я стрелой пронзенный…”, о тысячах переложений и толкований “Онегина”, попробовать взглянуть на него как на нечто живое, как на литературную новинку? Ну, скажем, как смотрели современники Пушкина, узнававшие роман отдельными главами на протяжении восьми лет, в среднем по одной главе в год… Им должно было казаться, что жизнь Онегина течет одновременно и где-то рядом: с ним можно раскланяться, случайно повстречавшись на Невском или на площади у Адмиралтейства…
Не он ли вон там в коляске с открытым верхом? Или нет: скорее, вот он прогуливается, раскланиваясь направо и налево, в модном цилиндре, с модной тростью в руке…
Все знают слова Белинского о романе – “энциклопедия русской жизни”. В самом деле: тут нравы северной столицы, деревни, старушки Москвы. И быт в романе пестр, разнообразен, ярок.
Это как бы лексикон вещей времени. Они зримы, их можно разложить на музейном столе: “онегинский двойной лорнет”, карманные часы с репетитором, хлыстик, трубка с янтарным мундштуком… Приходит на ум описание кабинета Онегина:
… Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые…
Мы узнаем, что ели, что пили, как одевались, на чем ездили, где и как встречались люди того времени. По ” недремлющему брегету” точно расписаны одни онегинские сутки. Можно проверить это, взяв в руки часы.
…В час дня он еще нежится в постели, “к нему записочки несут”.
… Между тремя и пятью пополудни гуляет на “Бульваре” – так называлась тогда аллейка, шедшая посередине Невского проспекта.
Итак, до пяти часов он гуляет на Невском проспекте или по Летнему саду в вызывающе либеральной шляпе “боливар” – приплюснутом цилиндре с отогнутыми вниз широкими полями…
… Между пятью и семью часами, в ранние зимние сумерки, обедает с приятелем-гусаром. И тут Пушкин со вкусом зарифмовывает меню ресторана Талон: “вино кометы”, то есть урожая 1812 года, “roast-beef окровавленный” и “Страсбурга пирог нетленный”, лимбургский сыр и ананас.
…С семи часов вечера начинались спектакли. Онегин едет на балет, разумеется, пропускает увертюру, “идет меж кресел по ногам”, и это дает Пушкину возможность показать театр изнутри и снаружи, где у пустого театрального подъезда – костры на площади и озябшие кучера “вокруг огней бранят господ и бьют в ладони…”.
…В десятом часу вечера Онегин возвращается домой, к своему туалетному столу, и “три часа по крайней мере” проводит перед “зеркалами”, готовясь к балу.
…На бал он попадает никак не раньше первого часа ночи.
Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум, и теснота. ..
…С бала домой Онегин возвращается полусонный по просыпающимся уже улицам, стало быть, после шести утра, когда “встает купец, идет разносчик, на биржу тянется извозчик…”, и, едва коснувшись головой подушки, засыпает, чтобы вновь проснуться “за полдень”.
Вот она, живая энциклопедия русской жизни, открытая нами, так сказать, только на букву “Д” – “День Онегина”, петербургского денди.
Но не слишком ли узко для романа в стихах определение его лишь одной излюбленной нами фразой Белинского? Ведь зоркий критик еще говорил, что это: “есть самое задушевное произведение Пушкина, самое любимое дитя его фантазии… Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы”.
Так что рядом со словами “энциклопедия русской жизни” справедливо было бы поставить слова “энциклопедия пушкинской души”.
В руках у меня тонкая книжечка с простым изящным орнаментом, без каких-либо рисунков на обложке, то, к чему больше всего подходит название “поэтическая тетрадь”…
Первая песнь “Онегина” появилась отдельным изданием в книжных лавках Москвы и Петербурга в 1825 году, роман стал предметом разговоров при случайной встрече на улице, некоторые считали его учебником светской жизни, стихотворные остроты поэта замелькали в разговорах.
Пушкин в ту пору был в глухой Михайловской ссылке и лишь из писем друзей узнавал об успехе “Онегина”. Друг и издатель его П. А. Плетнев писал ему: “Онегин твой будет карманным зеркалом петербургской молодежи. Какая прелесть. Латынь мила до уморы.
Ножки восхитительны. Ночь на Неве с ума нейдет у меня. Если ты в этой главе без всякого почти действия так летишь и скачешь, то я не умею вообразить, что выйдет после”.
А что будет после? При первом знакомстве с романом нас занимает сюжет или по крайней мере нам кажется, что сюжет, потому что волшебный пушкинский стих без всякого напряжения, точно сам собой, входит в душу.
Попробуйте пересказать роман и я держу пари: у вас ничего не выйдет, кроме нескольких шаблонных фраз о том, что Татьяна любила Онегина, а он ее не любил, что Ленский в порыве ревности вызвал Онегина на дуэль, а тот убил юного поэта, и так далее.
Только что перед нами сверкала и переливалась кипящая жизнью картина… Куда же пропал, почему растаял и опустел в нашем пересказе этот волшебный мир? Может быть, оттого, что “Евгений Онегин” не просто роман, но роман в стихах – “дьявольская разница”, как скажет Пушкин в письме тому же Вяземскому?
И важнее всего здесь присутствие одного лица, которое не “действует”, хотя и полноправно живет в романе.
Автор… В любом романе мы чувствуем его как создателя, находящегося где-то за спиной, как незримого режиссера всего, что совершается перед нами; в редком случае он раскланяется с публикой в конце, на опустевшей сцене, где-нибудь в послесловии или эпилоге.
Но Пушкин в романе все время с нами, у нас на глазах и вместе с тем в одном измерении с героями: подшучивает над ними, сочувствует их горю, предвещает, советует, отговаривает… Автор входит в роман едва ли не с первой фразы:
…Онегин, добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,
Где, может быть, родились вы
Или блистали, мой читатель…
Онегин – лицо, несомненно, близкое автору, У них не только много общего в воспитании, привычках, но и общий круг друзей. Как смело вводит Пушкин в роман их имена, и притом со стороны самой неофициальной, так сказать, домашней!
Поручик лейб-гвардии гусарского полка П. П. Каверин. Полк стоял в окрестностях Царского Села, когда Пушкин учился в старших классах Лицея. Они подружились. Каверин был весельчак и кутила, умный, острый собеседник:
К Та1оп помчался: он уверен,
Что там уж ждет его Каверин.
Вошел: и пробка в потолок…
Не зря тут эта рифма: Каверин – уверен. Пушкиным помянут не просто гуляка, весельчак, добрый компаньон за жженкой, а верный, надежный товарищ.
Князь Вяземский. Когда Татьяну привозят из деревни в Москву:
У скучной тетки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.
Еще бы! Друг Пушкина слыл украшением московских гостиных – один из блестящих собеседников, умнейших и острейших людей эпохи.
Или Катенин, упомянутый в первой песне “Онегина” в картине театра:
Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый…
Катенин назван как переводчик трагедий “Сид” и “Ариадна” Корнеля. Но связь его с Пушкиным более давняя и глубокая. Юноша Пушкин пришел как-то раз в казармы Преображенского полка, что помещались на Миллионной улице, разыскал там офицера Катенина и, протянув ему свою трость с набалдашником, сказал знаменитые слова: “Побей, но выучи” – так высоко стоял тогда авторитет Катенина, поэта и тонкого критика, среди его друзей.
И сколько еще лиц друзей-современников мелькнет в романе Пушкина.
Второй Чаадаев, мой Евгений…
Дельвиг… Ленский читает стихи “вслух, в лирическом жару, как Дельвиг пьяный на пиру,
Баратынский – певец финляндки молодой.
Вот далеко не полный круг друзей Пушкина, изображенный в романе.
Отличительная черта Пушкина – благородная памятливость сердца, желание помянуть другого, готовность признать за другим его заслугу, то, что зовется словом “великодушие”, – великость души.
Пушкин открыт, Пушкин доверчив – и в жизни и в литературе. То и дело он опускает нить рассказа, чтобы поделиться своими летучими впечатлениями и сторонними раздумьями, и одинаково занимательно и умно говорит о погоде и временах года, столице и деревне, модах и французском языке. Он обсуждает неудобство российских дорог и бедность трактирного прейскуранта:
…В избе холодной Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит…
И сравнительные достоинства вин – светлого “аи” и темного “бордо”, склоняясь к последнему:
Да здравствует Бордо, наш друг!
Разговаривая с читателем по-приятельски, на равных, он вводит его в круг своих литературных забот, иной раз будто советуется с ним, о чем писать дальше. Иногда иронизирует над привычкой читателя к штампам:
И вот уже трещат морозы
И серебрится средь полей… .
Или:
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где вечная к ним рифма младость?
Композиция, словарь, выбор имени героини – все это поэт непринужденно обсуждает с нами. Дверь в его литературную мастерскую всегда настежь: заходите, мол, милости прошу!
Не надо, впрочем, думать, что автор появляется в романе лишь в “оконцах” так называемых лирических отступлений. Он постоянно рядом с героями и читателем. Иногда его присутствие выдает одна фраза, одно словечко.
Татьяна собралась гадать в морозную ночь, попросила няню накрыть стол на два куверта. Но автор срифмовал имя Татьяны с именем героини баллады Жуковского Светланы, и сам, будто испугавшись, на ходу переменил сюжет:
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я – при мысли о Светлане
Мне стало страшно – так и быть…
С Татьяной нам не ворожить.
А сколько юмора в описании альбома Ольги!
Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут, верно, клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски….
Но Пушкин и над собой охотно трунит и посмеивается. В седьмой главе заговорит о московских красавицах, воодушевится, разохотится: “Как негой грудь ее полна! Как томен взор ее чудесный!…” – и тут же оборвет себя досадливо:
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
Мгновенная перемена интонации от серьезности к иронии, разрушение чинности рассказа, непочтительное вторжение автора с озорной выходкой, вздохом, усмешкой – все это спутники поэтической свободы.
Летало по бумаге его быстрое, вдохновенное перо, и складывались строфы, в которых светилась солнечная натура Пушкина: его взрывчатость, увлеченность новизной, порывистость в страстях и светлый, глубокий, неюношеский ум – черты свободного человека.
Роман был начат весело, шутливо, с подъемом, даже с оттенком художественной игры. Но чем дальше двигался роман, старше становился поэт и сосредоточеннее его взгляд, печальнее голос. Улыбка скользнет по лицу и спрячется.
Горький опыт жизни, новое понимание людей и себя внушали мысли невеселые. И все же он побеждал их светлым чувством непрекращающейся жизни…
Роман Александра Пушкина “Евгений Онегин”