Повести Тургенева

Повести Тургенева

“Любовные” повести Тургенева

В 1850‑е годы формируется тип “любовной” тургеневской повести – одного из важнейших жанров в творчестве писателя. К характернейшим образцам этого жанра относятся: “Затишье” (1854), “Яков Пасынков” (1855), “Переписка” (1856), “Фауст” (1856), “Ася” (1859), “Первая любовь” (1860), “Вешние воды” (1872). При известном различии в сюжетах все повести обладают заметной структурной, смысловой и стилевой общностью. Их герои принадлежат, как правило, к дворянской интеллигенции;

в большинстве своем это люди, получившие хорошее воспитание и не чуждые культурных интересов. Композиционным и одновременно духовным центром каждой из повестей (за исключением, пожалуй, только “Якова Пасынкова”) является образ молодой женщины, по традиции называемой “тургеневской девушкой”, чье сердце ждет идеального избранника и готово раскрыться для большой и сильной любви. “Сдержанная страстность” – так можно было бы определить основную характерологическую особенность этого женского типа, восходящего во многом к любимому Тургеневым образу Татьяны Лариной из пушкинского “Евгения Онегина”. Другой литературный источник образа “тургеневской девушки” – независимые, уверенные в себе, пренебрегающие консервативной общественной моралью героини романов Жорж Санд, которую увлекавшийся ею в 1840‑е годы Тургенев называл “одной из наших святых”.

Как и Жорж Санд, Тургенев, сочувствующий новоевропейским идеалам раскрепощения личности, в сфере любви понимает это раскрепощение как дарование человеческому и, в частности, женскому сердцу права любить страстно, т. е. не считая чувственное влечение грехом, и свободно, т. е. выбирая предмет любовного влечения по собственной, а не по чужой воле. Согласно новым представлениям, семья, церковь и государство не могут управлять свободой человеческого чувства, оно не должно быть подавляемо ими; если же оно все же нуждается в какой‑то регуляции и гармонизации, то лучшее средство для этого – воспитание по‑новому гуманного, просвещенного ума, обладая которым человек сам, без посредников, сможет разобраться в своих чувствах и благодаря которому научится уважать и воплощать на практике “принцип равенства в любви”, когда ни один из любящих не возвышается над другим и не утверждает себя за счет другого. Это независимое, свободолюбивое “жоржсандовское” начало наиболее заметно в героине “Аси”, которая, в подражание пушкинской Татьяне, первой признавшейся в любви своему кумиру, сама назначает свидание господину Н. Н., и в героине “Первой любви” княжне Зинаиде, чей образ жизни – а она постоянно окружена поклонниками, ежевечерне посещающими ее дачу, – вызывает у рассказчика, юного Владимира, смешанное чувство недоумения и восхищения: “Как не боялась она погубить свою будущность? Да, думал я, вот это любовь, это страсть, это преданность”. Часто в тургеневской “любовной” повести возникает структурная пара: сильный женский персонаж – слабый мужской, слабость которого, исходя из новой концепции любви, правильно было бы объяснить его излишней рефлексивностью и внутренней разорванностью – плодом традиционного воспитания, где “сдержанность” преобладала над “страстностью” и неизменно подавляла ее. Такое объяснение более всего подходит господину Н. Н. из “Аси”, который в решительный момент свидания неожиданно пугается могучей силы любовного чувства и оказывается не в состоянии отдаться ему. Не способен ответить на обращенное к нему чувство и унылый “прожигатель жизни” Веретьев в “Затишье”, предмет слепого поклонения безнадежно влюбленной в него Маши, натуры цельной и глубокой. Слабость Санина в “Вешних водах” проявляется в том, что он предает чистую любовь итальянки Джемы, забывая о ней после встречи с другой женщиной – циничной, плотской, жестокой Марьей Николаевной Полозовой.

В повести “Фауст” такой же раскрепощающей и по‑новому возвышающей личность силой, как любовь, представляется и искусство, также понятое – в соответствии с гуманистическими идеалами Нового Времени, полностью разделяемыми западником Тургеневым, – как начало, одухотворяющее соприкоснувшегося с ним человека прежде всего своей чувственной, земной красотой. Герой‑рассказчик повести, Павел Александрович, интеллигентный молодой человек, противник старого “аскетического” воспитания на средневековый манер, пытается приохотить героиню повести Веру, именно так воспитанную своей матерью, к великим ценностям нового искусства, утонченно и красочно описывающего все прихотливые изгибы живого любовного чувства, малейших проявлений которого, верная материнским заветам, она поначалу боялась как огня. Но после совместного с Павлом Александровичем чтения “Фауста”, “Евгения Онегина” в Вере пробуждается огонь страсти, ощущаемый ею как наслаждение, с которым ничто не может сравниться…

Такова одна – гуманистическая и по эмоциональному наполнению светлая сторона тургеневской “любовной” повести. Но есть и другая – темная, тайно дискредитирующая идеалы нового гуманизма, если не прямо враждебная им. Ее появление в тургеневском творчестве уместно связать с переломным для всего русского западничества 1848 г. – годом третьей французской революции и начала “мрачного семилетия” в России. 1848 г. ознаменовал кризис русского западничества с его высокими гуманистическими идеалами: верой в исторический прогресс и надеждой на рождение новой сильной личности, свободной от пут догматической Традиции. Причиной кризиса было не само по себе ужесточение ненавистного не одним западникам авторитарного николаевского режима, а глубочайшее разочарование русской либеральной интеллигенции в итогах французской революции, первоначальные победы которой странным образом способствовали ее последующему полному поражению. В 1848 г. Франция, по общему мнению всех либералов, – передовая страна прогресса, становится республикой. Через несколько месяцев оказавшиеся у власти “республиканцы” топят в крови восстание рабочих, а еще через некоторое время выбранный народом президент Луи Бонапарт устраивает государственный переворот и возвращает Франции статус империи, а себя объявляет ее императором Наполеоном III. Благородная идея прогресса на глазах терпела крах и трещала по швам. Именно в это время в Европе начинается увлечение А. Шопенгауэром, классиком философского пессимизма, не верившим в поступательный ход развития человечества, поскольку, как утверждалось в его учении, в основе всего лежит слепая иррациональная сила, названная им Мировой Волей, которая сама же разрушает все, что созидает, а люди с их проектами и надеждами не более чем ее послушные орудия, пребывающие в постоянном самообмане: желая очередной общественной перестройкой избавить общество от зла, они только увеличивают его количество. Зло, по Шопенгауэру, неустранимо; оно есть сама сущность жизни. Человек не хочет замечать его и всегда надеется на лучшее, между тем как в действительности человеческое существование есть череда сменяющих друг друга несчастий, горестей и страданий, ведущих, в конечном итоге, к смерти.

Давно замечено, в какой большой мере повести Тургенева пропитаны если не идеями Шопенгауэра (хотя известно, что Тургенев не только читал, но и высоко ценил его сочинения), то самой пессимистической атмосферой его философии. Все рассказываемые им любовные истории обязательно имеют трагическую или, по крайней мере, болезненно‑драматическую развязку. Идея нового свободного чувства все время наталкивается в них на некое препятствие, суть которого невозможно объяснить наследием традиционной этики. Шопенгауэр же по‑своему убедительно объясняет его, исходя из факта изначального несовершенства человеческой природы. По его логике, Мировая Воля заставляет каждого человека центрироваться на своем “я” и удовлетворять его ненасытные желания; одно из самых сильных желаний в человеке – диктуемое половым инстинктом стремление к чувственному удовлетворению, которое, в силу взаимодействия Любви и Смерти – двух главных ликов Мировой Воли, – есть бессознательное стремление к саморазрушению, поэтому любовь, основанная на чувственном влечении, или любовь‑страсть, всегда ведет к гибели, всегда трагична. Шопенгауэр также подчеркивал, что урегулировать чувственную стихию, опираясь на разум, каким бы просвещенным он ни был, невозможно: всесильная иррациональная Воля как в истории, так и в частной жизни неизбежно разбивает все рациональные постройки. По той же причине – как иллюзию наивных рационалистов – отрицал Шопенгауэр и идею равенства в любви: два чувственных “я”, одинаковые орудия Мировой Воли, не могут образовать гармонического союза, они, по природе, соперники, и поэтому каждый из них стремится властвовать над другим.

Уже в “Дневнике лишнего человека” Чулкатурин задается странным вопросом: “Разве любовь естественное чувство? Любовь – болезнь”. Имеется в виду, что любовь не преображает, а, подобно болезни, уродует человека, и что точно так же, как со смертельной болезнью, с нею, когда она приходит, невозможно справиться. Но если в “Дневнике…” подобные мысли преподносились, скорее, как свидетельство мизантропического эгоцентризма героя, то в повести “Переписка” они определяют саму сюжетную канву произведения. Состоящие в переписке тонкие, образованные, культурные молодые люди – “философ” и “философка”, чувствуя родство своих душ, стремятся соединить и свои судьбы, но это оказывается невозможным, потому что “философ” вдруг совершенно неожиданно влюбляется в не очень красивую, совсем неумную танцовщицу и начинает везде следовать за ней, не в силах противостоять захватившей его страсти. Чувствуя себя полностью раздавленным ею, в своем последнем письме он не только называет любовь болезнью, но и формулирует еще один шопенгауэровский тезис: “… в любви нет равенства, нет свободного соединения душ; в любви – один обязательно раб, другой властелин”. Той же иррациональной природы страсть Санина в “Вешних водах” к Марье Николаевне, с такой звериной энергией подчинившей себе его слабую душу, что напрашивается предположение: не саму ли Мировую Волю хотел в ее лице символически изобразить писатель? Подобным – разрушительным – образом действует иррациональная сила страсти и на доверившиеся ей женские души. Сожженная любовью к своему избраннику, еще совсем молодой умирает в “Первой любви” княжна Зинаида, которая при всей своей “жоржсандовской” независимости в самой себе несет разъедающий ее изнутри комплекс “раба‑властелина”: с суетящимися вокруг нее поклонниками она чувствует себя полновластной царицей (однажды, как бы играя, даже втыкает булавку в руку одному из них), тогда как по отношению к избраннику сердца она – безвольная раба, полностью растворенная в любви к нему (когда он в гневе ударяет ее хлыстом по руке, она с благодарностью целует эту рану). Умирает Вера в “Фаусте”, не выдержав пожара свободной страсти, начавшего разгораться в ее душе. Безысходная любовь приводит к смерти и Машу в “Затишье”. Любопытно, что в последних двух повестях не только любовь, но и искусство, по причине их одинаково чувственной природы, оказывается силой, несущей смерть и разрушение. По Тургеневу, у искусства, как и у любви, есть свой темный и трагический лик. Может быть, даже больше, чем Вера, соблазненная сладким ядом любовной поэзии, прочувствовала трагическую природу искусства Маша в “Затишье”: любовь к Веретьеву открыла ей, никогда не любившей стихов, глаза на красоту пушкинского “Анчара”, который она, однако, прочитывает как стихотворение о смертоносном жале любви и перед тем, как броситься в пруд, повторяет заученные наизусть строчки: “И умер бедный раб у ног Непобедимого владыки…”

Разрушительной силе любви в тургеневских повестях обычно противостоит идея долга, понятая как бескомпромиссное отречение от любых чувственных соблазнов и также имеющая аналогии в философии Шопенгауэра. Ссылаясь на опыт святых и мистиков всех религий, Шопенгауэр учил, что одолеть Мировую Волю можно, только отказавшись от фиксации на своем “я” или, по‑другому, от желаний; применительно к любви это означает полный отказ от чувственной жизни или аскезу; только такая “смерть” до смерти может по‑настоящему одухотворить человека, даровать ему внутренний покой и удивительную, непонятную обычным, слепо привязанным к жизни людям способность легко и радостно встречать реальную смерть. Повесть “Фауст” заканчивается горестными признаниями Павла Александровича, невольного соблазнителя Веры, в которых он фактически переходит на позицию своей “идейной оппонентки” – матери Веры, фанатичной защитницы аскетически понятого долга. Его мысль о том, что жизнь “не наслаждение”, а “тяжелый труд”, и что вынести ее можно, лишь наложив на себя “железные цепи долга”, перекликается и с эпиграфом к повести, взятым из гетевского “Фауста”: “Отказывай себе, смиряй свои желанья”. Прямой иллюстрацией этой же мысли – аскетический долг выше чувственного счастья – является повесть “Яков Пасынков”. Сам Яков Пасынков – своего рода “реалистический” двойник сентиментальных героев Жуковского; как и они, он верит в идеал чистой любви, как и они – ничего не хочет для себя: он – воплощенное самоотречение. Свою любовь к нелюбящей его Софье он без колебаний приносит в жертву тому, кого избрало сердце его возлюбленной. В течение всей своей жизни он молчит об этой согревающей его душу любви и признается в ней приятелю только перед смертью. Так же ведет себя и сестра Софьи Варя, безответно и безнадежно влюбленная в Якова, но умеющая молчать о своей любви. В финале повести Софья произносит что‑то вроде “похвального слова” “чувству долга”, которое, как якорь, удерживает нравственного человека от эксцессов гибельной чувственности и себялюбия. Обе героини повести прозрачно соотнесены с пушкинской Татьяной, но уже не с той “романтической” Татьяной, в которой проснувшееся страстное чувство готово было по – “жоржсандовски” не считаться ни с какими препятствиями, а с Татьяной, научившейся “властвовать собою” и сознательно предпочитающей основанный на жертве и отречении нравственный долг проблематическому личному счастью. С этой точки зрения по‑иному следовало бы истолковать и поведение господина Н. Н. в “Асе”. Его слова “я должен бы оттолкнуть ее прочь” свидетельствуют не только о слабости и страхе, но и о чисто человеческой порядочности героя повести: как человек, связанный нравственными обязательствами перед братом Аси, он в сложившейся ситуации едва ли мог поступить иначе.

Однако искреннее восхищение людьми долга никогда не переходит у писателя в его апологию: идеал нового человека с раскрепощенным сердцем, несмотря на его трагическую оборотную сторону, больше говорит его душе. Герои, выбравшие мирскую аскезу как единственное спасение от бед жизни, рисуются им как существа, насильно наложившие на себя цепи, от которых они сами страдают, потому что сердца их продолжают втайне тянуться к идеалу любви‑наслаждения. Их позицию правильно было бы назвать вынужденным или подневольным стоицизмом. Даже смиренно и светло умирающий Яков Пасынков с тоской и болью вспоминает в предсмертном бреду, что сердце его – разбито. Отсюда пронизывающая все “любовные” повести грустная интонация, интонация жалобы и сокрушения о несбывшихся мечтах и утраченных надеждах, позволяющая жанрово определить тургеневскую повесть как “повесть‑элегию”. По общему эмоциональному колориту наиболее близка она русской “унылой” элегии. Очевидна их близость и в структурном отношении. Главная оппозиция “унылой” элегии временная: прекрасное прошлое – драматическое настоящее. Это элегическое противопоставление у Тургенева реализовано в композиции: как взгляд из безрадостного настоящего (герой стареет, подвержен недугам, близок к смерти) в чарующе прекрасное прошлое (когда он был молод и счастлив) построены “Ася”, “Первая любовь”, “Вешние воды”. Характерен также эпиграф к “Вешним водам”: “Веселые годы, Счастливые дни – Как вешние воды, Промчались они!”

Анализ повести И. С. Тургенева “Ася”

Повесть “Ася” была написана И. С. Тургеневым в 1857 году. К этому произведению может быть применена характеристика Тургенева как художника, данная Добролюбовым: “Тургенев… рассказывает о своих героях, как о людях близких ему, выхватывает из груди их горячее чувство и с нежным участием, с болезненным трепетом следит за ними, сам страдает и радуется вместе с лицами, им созданными, сам увлекается той поэтической обстановкой, которой любит всегда окружать их… И это увлечение заразительно: оно неотразимо овладевает симпатией читателя, с первой страницы приковывает к рассказу мысль его и чувство, заставляет и его переживать, перечувствовать те моменты, в которых являются перед ним тургеневские лица”. С этими словами критика любопытно сопоставить признание самого Тургенева о его работе над “Асей”: “… Я писал ее очень горячо, чуть не слезами…”

Писатель действительно внес в повесть много своего, личного, им самим пережитого и перечувствованного. Замечательно в этом смысле одно место в конце четвертой главы, когда герой повести по пути домой внезапно останавливается, пораженный редким в Германии запахом конопли. “Ее степной запах мгновенно напомнил мне родину и возбудил в душе страстную тоску по ней. Мне захотелось дышать русским воздухом, ходить по русской земле”. “Что я здесь делаю, зачем таскаюсь я в чужой стране, между чужими?” – спрашивает он себя, и читатель ясно различает в этих словах выражение чувств самого писателя, с его страстной, душевной любовью к родине, которой он посвятил всю свою жизнь.

Герою повести, господину Н. Н., Ася представляется сначала существом своенравным, со странными манерами, “капризной девочкой с натянутым смехом”, ее поведение на прогулке он готов счесть неприличным. С легким осуждением он отмечает, что Ася “не походила на барышню”. Действительно, от “воспитанной барышни” Асю отличает многое: в ней нет ни умения лицемерно скрывать свои чувства, ни рассчитанного кокетства, ни чопорности и жеманства. Она покоряет своей живой непосредственностью, простотой и искренностью. Вместе с тем она застенчива, пуглива, потому что жизнь ее сложилась необычно: переход из крестьянской избы в дом отца, где она не могла не чувствовать двусмысленности своего положения “незаконной” дочери, жизнь в пансионе, где остальные “барышни… язвили ее и кололи как только могли”, – все это объясняет неровность и порывистость ее поведения, то развязного и слепого, то сдержанно-замкнутого.

Рассказывая историю пробуждения в душе этой девушки сильного и глубокого чувства любви, Тургенев с большим мастерством художника-психолога раскрывает самобытную натуру Аси. “Асе нужен герой, необыкновенный человек”, – говорит о ней Ганин. Она наивно признается, что “хотела бы быть Татьяной”, образ которой привлекает ее своей нравственной силой и цельностью; она не хочет, чтобы ее жизнь протекала скучно и бесцветно: ее манит мысль о каком-то “трудном подвиге”, о смелом и вольном полете в неизведанную высь. “Если бы мы с вами были птицы, – как бы мы взвились, как бы полетели”… – говорит Ася человеку, которого она полюбила.

Но ей пришлось горько разочароваться: господин Н. Н. не принадлежит к числу героев, способных на смелый подвиг, на сильное, самозабвенное чувство. Он по-своему искренне увлечен Асей, но это не настоящая любовь, свободная от сомнений и колебаний. Когда Ганин прямо ставит перед ним вопрос: “Ведь вы не женитесь на ней?” – он трусливо избегает ясного ответа, потому что “неизбежность скорого, почти мгновенного решения” терзала его. Даже наедине с самим собой он не хочет признаться, что его пугает не только дикий нрав семнадцатилетней девочки, но и “сомнительное” ее происхождение, потому что в его натуру слишком глубоко въелись барские предрассудки. В сцене последней встречи с Асей Тургенев развенчивает своего героя, рисуя его человеком нерешительным, нравственно дряблым, безвольным и трусливым. Автор раскрывает в конечном итоге несостоятельность господина Н. Н. в плане общественном.

Признавая, что “характер героя верен нашему обществу”, Чернышевский в своей критической статье “Русский человек на рандеву” отмечает типичность жалкой фигуры господина Н. Н. с его нерешительностью и “мелочно-робким эгоизмом”. С большей резкостью и принципиальностью, чем это сделал автор повести, в эпилоге несколько смягчивший образ своего героя, Чернышевский выносит беспощадный приговор всей общественной группе, которую представляет герой повести.

Л. Н. Толстой говорил о творчестве И. С. Тургенева, что он употреблял талант не на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы ее выворачивать наружу. И в жизни, и в писаниях им двигала вера в добро – любовь и самоотвержение…

РАССКАЗ И. С. ТУРГЕНЕВА “ФАУСТ”: (СЕМАНТИКА ЭПИГРАФА)

ЛЕА ПИЛЬД

Рассказ И. С. Тургенева “Фауст” (1856) неоднократно анализировался исследователями. Многочисленные интерпретации этого произведения, с одной стороны, выявляют шопенгауэровский пласт рассказа, с другой же стороны, отмечается, что Тургенев здесь одинаково не доверяет как рациональному, так и иррациональному способам постижения действительности и опирается на этику долга и отречения Шиллера, в истоках своих восходящую к философии Канта. Несмотря на то, что рассказ предваряет эпиграф из первой части “Фауста” Гете, само появление произведение Гете в заглавии, эпиграфе и сюжете рассказа рассматривается традиционно как указание на символ искусства. К последней точке зрения присоединяется и автор статьи “Заклятье гетеанства” Г. А. Тиме. В этой же работе говорится о том, что рассказ “Фауст” поддается самым различным интерпретациям. Эта мысль близка и нам, поэтому начнем с определения аспекта анализа тургеневского рассказа. Нашей целью является определить, как связано произведение с одним из важнейших мотивов трагедии “Фауст” и мемуаров “Поэзия и действительность” Гете, а также показать, как соотносится рассказ с попыткой Тургенева построения себя как “культурной личности” во второй половине 1850-х годов.

Рассказ “Фауст” написан в сложный для Тургенева период, как в биографическом, так и психологическом планах. Известно, что в этом произведении отразились в преломленном виде некоторые факты биографии писателя и существенные черты его мировоззрения. Однако характер художественной трансформации биографических фактов и философских представлений Тургенева в “Фаусте” носит достаточно опосредованный характер: наряду с тем, что писатель относится к персонажам рассказа как единомышленник, он и во многом полемизирует с ними. О последнем ясно свидетельствует переписка Тургенева второй половины 1850-х годов. В письме к М. Н. Толстой от 25 декабря 1856 года Тургенев замечает: “…очень меня радует, что Вам понравился “Фауст”, и то, что Вы говорите о двойном человеке во мне – весьма справедливо, только Вы, быть может, не знаете причины этой двойственности”. Письмо Толстой к Тургеневу не сохранилось, однако, как можно понять из контекста рассуждений Тургенева, его корреспондентка относилась к Тургеневу как к уравновешенной, гармонической личности и только, прочитав “Фауста”, догадалась о его “второй сущности”. Тургенев определяет свою психологическую “двойственность” как коллизию ума и души. Неразрешимость этой коллизии он относит к недавнему прошлому (“ум и душа хандрили взапуски”), в настоящее же время считает положение изменившимся: “Все это теперь изменилось”. Психологическая сложность существования для Тургенева в это время сопряжена со вступлением в зрелый возраст: “Я должен проститься с мечтой о так называемом счастье, или, говоря яснее, – с мечтой о веселости, происходящей от чувства удовлетворения в жизненном устройстве” (III, 11). По мысли А. Шопенгауэра, которого Тургенев усиленно изучает именно в 1850-е годы, в зрелом возрасте человек от юношеского стремления к счастью постепенно переходит к беспристрастному отношению к вещам 7 . Перед Тургеневым встает ряд вопросов: как построить свою жизнь, как организовать свою собственную личность, каким образом избежать разрушительного воздействия чувств, чересчур острого ощущения трагизма жизни. Во второй половине 1850-х годов Тургенев противопоставляет сознанию невозможности достижения счастья “знание” и “понимание” своей жизненной цели и окружающей объективной действительности: “Мне скоро сорок лет, не только первая и вторая, третья молодость прошла – и пора мне сделаться если не дельным человеком, то по крайней мере человеком знающим <курсив мой. – Л. П.>, куда он идет и чего хочет достигнуть” (III, 269). В целом в письмах Тургенева второй половины 1850-х годов предстает картина внутренней борьбы автора посланий с самим собой. “Чувство”, по Тургеневу, сопротивляется необходимости отказа, отречения от молодости, от грез, направленных на достижение счастья. “Ум”, наоборот, “объективизирует” постижение реальности. Нам кажется, что выделенное Тургеневым противопоставление “ума” и “души” можно определить как конфликт между “спонтанной” и “культурной” личностью писателя.

Таким образом, необычайно актуальной для Тургенева в это время становится проблема ограничения себя, отказа, отречения от важнейших жизненных ценностей. Эта же проблема является узловой точкой жизненных противоречий персонажей в рассказе “Фауст”. Рассматривая эпиграф рассказа в отношении к судьбам героев, исследователи обычно говорят об отсутствии непосредственной связи между выраженной в эпиграфе мыслью и этикой отречения персонажей. При этом подчеркивается, что “Фауст” Гете отрекается от своей жизни (заключает договор с Мефистофелем) ради наиболее полного и всестороннего постижения мира. Однако “entbehren” в устах Фауста Гете имеет и другой смысл, очень важный для автора трагедии и для Тургенева. Тургенев извлекает его из монолога Фауста, который тот произносит, беседуя с Мефистофелем (“Entbehren sollst du! sollst entbehren! Das ist der ewige Gesang, Der jedem an die Ohren klingt, Den, unser ganzes Leben lang, Uns heiser jede Stunde singt.”). Слова об отречении – это цитата, окрашенная в устах Фауста иронией. Фауст иронизирует над консервативным (обывательским) сознанием, над установкой ограничения себя. Фауст стремится к преодолению такой точки зрения на мир. Его стремление познать мир максимально полно и широко противопоставлено принципу “отречения”. Отречение является также одним из важнейших мотивов книги мемуаров Гете “Поэзия и действительность”. В четвертой части Гете рассматривает “отречение” как одну из важнейших сущностных закономерностей человеческой жизни. Объяснение этой закономерности у Гете носит двойственный характер. С одной стороны, по мысли Гете, почти все сферы приложения человеческого духа требуют от конкретного человека отказа, отречения от многих дорогих ему мыслей, чувств и привычек: “Многое из того, что внутренне от нас неотъемлемо, нам возбраняется обнаруживать вовне, то же, в чем мы нуждаемся извне для понимания нашей сущности, у нас отнимается, взамен нам навязывает многое, нам чуждое, даже тягостное”. С другой стороны, каждое отречение непрерывно восполняется человеком либо “силой, энергией и упорством”, либо “…ему приходит на помощь легкомыслие… Оно-то позволяет в любую минуту поступаться какой-нибудь частностью для того, чтобы в следующий же миг схватиться за новую, так мы всю жизнь бессознательно сами восстанавливаем” (Там же).

Таким образом, по мысли Гете, существуют разные типы психологических реакций на необходимость отречения. Эта мысль Гете, очевидно, близка Тургеневу, и в своем рассказе он изображает персонажей, по-разному реагирующих на превратности судьбы, по-разному отрекающихся. Ельцова-старшая, безусловно, относится к тому типу людей, который, с точки зрения Гете, “силой, энергией и упорством” восстанавливают самих себя. Героиня приходит к заключению о трагичности жизни, непостижимости ее тайн и становится после этого человеком жестко рассудочным, выбрав для себя между приятным и полезным последнее. “Я думаю, надо заранее выбрать в жизни или полезное, или приятное, и так уж решиться, раз навсегда” (V, 98). Этот выбор она осуществляет, распростившись с молодостью и приступив к воспитанию своей дочери. Она стремится оградить дочь от пробуждения эмоциональной жизни, воспитывает ее по “системе”. Внутренняя ориентация Ельцовой-старшей может быть соотнесена с духовной ориентацией самого Тургенева в начале второй половины 1850-х годов. Как и сам писатель, героиня его осознала трагизм жизни и, вступив в зрелый возраст, посредством рассудка и воли пытается уберечь от катастрофы свое существование и существование своей дочери. Тургенев в это время, как уже говорилось, тоже предпочитает “полезное” “приятному” Однако между Тургеневым и его героиней есть и существенные различия. По-видимому, не случайно появляется в тексте рассказа слово “система”. В представлениях Тургенева этого периода “система” – это синоним ограниченности, интеллектуальной узости. В письме к Л Н Толстому от 3 января 1857 года Тургенев пишет: “Дай бог, чтобы ваш кругозор с каждым днем расширялся. Системами дорожат только те, которым вся правда в руки не дается, которые хотят ее за хвост поймать” (III, 180).

“Система” Ельцовой-старшей больше всего вреда наносит ее дочери Вере, так как отнимает у нее молодость. Тургенев неоднократно подчеркивает в письмах, что у молодости есть свои закономерности, и каждый должен эти закономерности понять и принять. “Система Ельцовой нарушает закономерность соответствия культуры возрасту. В рецензии на перевод “Фауста” Гете (1844) Тургенев писал “Жизнь каждого народа можно сравнить с жизнью отдельного человека каждый человек в молодости пережил эпоху гениальности” (Сочинения. Т. 1. С. 202). Под эпохой гениальности Тургенев подразумевает эпоху романтизма. По Тургеневу, встреча с романтической культурой в жизни каждого человека должна происходить в молодости. Это отражает закономерности существовании отдельной индивидуальности и всего человечества. Ельцова-старшая не учитывает того, что человек познает истину по частям, она пытается дать своей дочери готовую истину, свой опыт зрелого человека вместить в картину мира, которая еще только начинает формироваться.

Ельцова, по мысли Тургенева, переоценивает роль рассудка и воли в человеческой жизни. Хотя героиня и понимает, что действительность трагична, а человек подвластен “тайным силам” природы, она, тем не менее, считает, что можно в определенной мере управлять жизненными закономерностями. В этом она близка герою, который еще только через несколько лет появится в творчестве Тургенева – Инсарову из романа “Накануне” (1861). “Отречение” Ельцовой-старшей носит слишком абсолютный характер: она пытается подавить в Вере врожденную склонность к красоте и стремится воспитать женщину, которая в жизни будет руководствоваться лишь критерием “полезного”. В письме к графине Е. Е. Ламберт от 21 сентября 1859 года Тургенев говорит об отсутствии поэтического начала в характере своей дочери Полины: “Собственно для моей дочери все это очень хорошо – и она заполняет недостающее ей другими, более положительными и полезными качествами, но для меня она – между нами – тот же Инсаров. Я ее уважаю, а этого мало” (IV, 242). В отличие от Веры Ельцовой, отсутствие чуткости к прекрасному свойственно Полине Тургеневой от природы. Поэтому Тургенев лишь с сожалением констатирует свою духовную отчужденность от дочери. Ельцова воспитывает свою дочь во многом вопреки ее природным данным. В письмах второй половины 1850-х годов Тургенев довольно много говорит о “деланьи себя” в молодости. В это время он доверяет рассудку и воле. Однако, по Тургеневу, сознательное “деланье себя”, во-первых, функция самого человека, переживающего молодость. Во-вторых, по мысли Тургенева, воспитать себя можно лишь в соответствии с данными природы: “Стремление к беспристрастию и Истине всецелой есть одно из немногих добрых качеств, за которые я благодарен Природе, давшей мне их” (III, 138). Ельцова-старшая не только лишает дочь молодости, подавляет в ней генетические импульсы, но и лишает ее живой динамики развития. Вера – человек без возраста: “Когда она вышла мне навстречу, я чуть не ахнул: семнадцатилетняя девочка, да и только! Только глаза не как у девочки, впрочем, у ней и в молодости глаза были не детские, слишком светлы. Но то же спокойствие, та же ясность, голос тот же, ни одной морщинки на лбу, точно она все эти годы пролежала где-нибудь в снегу” (V, 101). “Катастрофа”, случившаяся с Верой, во многом обусловлена ее отчужденностью от искусства. Именно в 1850-е годы Тургенев убеждается в том, что искусство, поэзия – это все способы оздоровления жизни: “Читайте, читайте Пушкина: это самая полезная, самая здоровая пища для нашего брата, литератора…” (III, 162). В переписке с Е. Е. Ламберт еще перед опубликованием “Фауста” возникает тема необходимости чтения Пушкина. Графиня Ламберт при этом отстаивает точку зрения, близкую позиции Ельцовой-старшей. Она уверена, что чтение Пушкина в зрелом возрасте – вредное занятие, оно возбуждает “тревогу” – то есть ненужный наплыв эмоций. Тургенев противопоставляет этой точке зрения другую: “Возьмитесь за Пушкина в течение лета – я тоже буду его читать, и мы можем говорить о нем. Извините, я вас еще мало знаю, – но, мне кажется, что Вы с намерением, может быть из христианского смирения – стараетесь себя суживать” (III, 93).

Тургенев уверен, что искусство необходимо человеку всегда, однако восприятие искусства меняется в зависимости от возраста. Если в молодости оно сопряжено с наслаждением, то в зрелом возрасте восприятие искусства должно сопровождаться спокойным объективным анализом. Последнего не поняла героиня Тургенева – Ельцова, изъяв искусство не только из своей жизни, но и из жизни дочери. Истина для нее, как и сам процесс отречения, носит неподвижный, негибкий характер.

Наконец, третий персонаж в “Фаусте” – рассказчик, человек наиболее поверхностный и легкомысленный (по крайней мере, до катастрофы). Он как раз из тех, кто, с точки зрения Гете, преодолевает “отречение” легкомыслием. До смерти Веры рассказчик искренне уверен в том, что он может жить в свое удовольствие, несмотря на то, что молодость его уже прошла. Узость, ущербность его личности и проявляется в том, что он не постиг еще трагизма жизни. Кроме того, это человек крайне эгоистичный, понятие “другого” человека в этическом плане для него понятие совершенно чуждое. По мысли Тургенева, одной из причин нравственной ущербности рассказчика является то, что он никогда не любил женщины с высокой душой (влюбленность в юную Веру Ельцову так и осталась в его жизни незаконченным эпизодом). Однако и тот вывод, к которому приходит рассказчик после “катастрофы”, хотя соответствует отчасти мыслям Тургенева, тем не менее, по мнению, его далеко не исчерпывает возможного отношения к трагизму существования: “…одно убеждение вынес я из опыта последних годов: жизнь не шутка и не забава, жизнь даже не наслаждение жизнь тяжелый труд. Отречение, отречение постоянное – вот ее тайный смысл, ее разгадка, не исполнение любимых мыслей и мечтаний, как бы они возвышенны не были, – исполнение долга, вот о чем следует заботиться человеку…” (V, 129).

Мысль о чувстве долга и отречении появляется в переписке Тургенева лишь в 1860 году. Из его рассуждений следует, что смирение перед жизненными лишениями и исполнение долга – вещи необходимые, однако это далеко не единственное, что противопоставляет Тургенев чувству исчерпанности жизни. Исполнение долга делает человека бесстрастным, а следовательно – ограниченным. В цитированном выше отрывке из “Поэзии и действительности” Гете речь идет не только о легкомысленных людях и людях, энергией и упорством восстанавливающих себя после необходимого самоотречения. Гете говорит здесь и о третьем типе реакции на отречение. Она присуща философам “Им ведомо вечное, необходимое, законное, и они силятся составить себе нерушимые понятия, которые не только не развалятся от созерцания бренного, а скорее найдут в нем опору”. Очевидно, что объективная, беспристрастная позиция философов во многом близка самому Гете. К объективности, беспристрастности стремится в это время и Тургенев, само же понимание “объективности” восходит, как мы попытаемся показать, к Гете.

В письмах 50-х годов Тургенев соотносит шопенгауэрианский пласт своего мировоззрения (точнее: свою интерпретацию онтологии Шопенгауэра) со своими спонтанными свойствами. Шопенгауэровское учение о сущности мира и природная склонность Тургенева к меланхолии осознаются им самим как факторы, непосредственно препятствующие формированию объективного художественного метода и объективному восприятию действительности. Размышляя о невозможности достичь счастья и гармонии, а также о трагической участи существования всех людей, Тургенев подчеркивает, что произведения, которые он создает, должны возникать на иной основе: “…я могу только сочувствовать красоте жизни – жить самому мне уже нельзя. “Темный” покров упал на меня и обвил меня: не стряхнуть мне его с плеч долой. Стараюсь, однако, не пускать эту копоть в то, что я делаю, а то кому это будет нужно?” (III, 268). Именно поэтому и возникает в это время попытка построения себя как “культурной личности”. После периода романтического жизнестроительства конца 1830-х-нач. 1840-х годов – это вторая попытка Тургенева сознательно воздействовать на изменение своего мировоззрения и практического поведения. Истоки жизнестроительства восходят опять-таки к Шопенгауэру. Тургенев определяет жизнь как болезнь: “Жизнь ни что иное как болезнь, которая то усиливается, то ослабевает” (IV, 103). В связи с этим возникает мысль об оздоровлении жизни, психотерапевтической функции познания. В своем основном философском труде “Мир как воля и представление” Шопенгауэр, рассуждая об одаренных и обыкновенных людях, говорит о том, что одаренный человек путем незаинтересованного интеллектуального познания способен преодолеть скорбь как извечную закономерность жизни. Существование такого человека безболезненно. Тургеневу близка эта идея Шопенгауэра, однако, в отличие от философа, он не рассматривает интеллектуальное познание как незаинтересованное. По Шопенгауэру, незаинтересованность созерцания – единственный путь к достижению объективности. По Тургеневу, объективность, беспристрастие должны достигаться через любовь. Здесь Тургенев уже совершенно явно обращается к Гете, к его не только художественному, но и философскому, а также естественнонаучному наследию. Гете, как известно, не считал себя философом, однако всю жизнь занимался вопросами теории познания и, в частности, проблемой преодоления отвлеченности, априорности познания. Путь к преодолению абстрактности познания лежит, по Гете, через опыт, чувства. В одном из своих известных афоризмов Гете говорит: “Научиться можно только тому, что любишь, и чем глубже и полнее должно быть знание, тем сильнее, могучее и живее должна быть любовь, более того – страсть”. О необходимости познания, понимания “через любовь” Тургенев писал уже в 1853 году. Мы находим эту мысль в рецензии на “Записки ружейного охотника” С. Аксакова, она развита в “Поездке в Полесье” (1857) и, наконец, об этом Тургенев довольно много пишет различным своим корреспондентам в 1850-е годы. Так, например, в письме к графине Ламберт Тургенев отказывается оценивать деятельность французских литераторов, потому что не испытывает к ним любви: “Но чего не полюбишь, того не поймешь, а чего не понял, о том не следует толковать. Оттого я вам о французах толковать не буду” (III, 214).

Объективность, реализованная посредством любви, нужна Тургеневу не только для того, чтобы избежать субъективности в оценках и меланхолии в настроении, но и для того, чтобы в известной мере преодолеть отвлеченность философии Шопенгауэра. Несмотря на то, что Тургенев принимает онтологическую характеристику действительности, данную Шопенгауэром, он не может не видеть, что Шопенгауэр – продолжатель традиции немецкой классической философии, которая в русской культурной традиции воспринималась как система, оторванная от реальности. Художественному решению проблемы рефлектирующего сознания, оторванного от реальности, Тургенев посвятил немало произведений. Во второй половине 1850-х годов Тургенев испытывает тревогу в связи с тем, что созданная Шопенгауэром и воспринятая им онтологический интерпретация действительности будет окрашивать собой восприятие самых различных сторон реальности. Кроме того, именно после 1855 года Тургенев не может не ощущать схематизма и односторонности в отношении к литературе писателей радикального направления, постепенно завоевывающих ведущее направление в “Современнике”. В письме к В. Боткину 1856 года Тургенев говорит о том, что современные писатели слишком мало соприкасаются с действительностью, слишком мало читают и мыслят отвлеченно (III, 152). В этом же письме, как бы в противовес сказанному, приводятся слова немецкого критика Иоганна Мерка о Гете как писателе, претворяющем в действительное художественный образ, в то время как другие писатели тщетно пытаются воплотить в художественном произведении воображаемое. Гете, таким образом, становится для Тургенева в это время эталоном конкретности и объективности, художником, преодолевшим отвлеченность мышления. Перед Тургеневым по-прежнему, как и в начале 1850-х годов, стоит проблема объективного художественного метода. Нежелание Тургенева мыслить отвлеченно (как в художественном, так и интеллектуальном планах), а также боязнь глубокой меланхолии, усиливающейся под влиянием онтологии Шопенгауэра, и явились, на наш взгляд, основными причинами попытки организации собственной личности этот период. Поиски конкретности и объективности в постижении мира связаны для Тургенева с Гете, однако в представление об идеале человеческой личности Тургенева входит также идея о необходимости воспринимать мир не только в сфере феноменов, но и в сфере сущностей, способность постижения трагизма существования.

На наш взгляд, именно во второй половине 50-х годов наиболее ярко проявилось тяготение Тургенева к законченному гармоническому мировоззрению. Организацию собственной личности Тургенев в это время рассматривает как один из возможных путей к формированию целостного непротиворечивого миропонимания. В целом, однако, такое самоизменение, волевое самовоспитание Тургеневу чуждо. На протяжении всей творческой эволюции писателя мы можем наблюдать как притяжение, так и отталкивание от гармонической концепции существования. Так уже в самом конце 1850-х Тургенев почти полностью отходит от пафоса самоусовершенствования, не столь актуальным становится для него Гете, а в творчестве гораздо ярче прослеживается шопенгауэровская линия (“Призраки”, “Довольно”).

Рассказ “Фауст” очень показателен для короткого периода, в течение которого Тургенев тяготеет к целостному мировоззрению. Именно поэтому понятие “отречения” в рассказе понимается широко: с одной стороны, это трагическое признание персонажами своей ограниченности, с другой же стороны, “отречение”, понятое Тургеневым в духе Гете, заключает в себя возможность “бесконечного восстановления”. Возможность, которую герои “Фауста” не воплотили в действительность.



1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (2 votes, average: 3.00 out of 5)

Повести Тургенева