Мировоззрение и личная судьба Жюльена Сореля сложились в тесной зависимости от происшедших во Франции исторических событий. Из прошлого он заимствует свой кодекс чести, которому следует неукоснительно. В этом кодексе проглядываются запросы плебея-честолюбца, но Жюльен Сорель никогда не позволит себе строить собственное счастье на бедах ближнего.
Свод заповедей, которые чтит Жюльен, предписывают ему “ясную мысль, не ослепленную предрассудками и трепетом перед чинами, а главное смелость, энергию, неприязнь ко всякой душевной дряблости,
Настоящее обрекает Жюльена Сореля, “человека 93 года”, на рабское существование и бесчестие. Поэтому само его лицемерие – это не унижающая покорность, а своеобразный вызов “хозяевам жизни”, которые видят в нем не личность, не юношу, способного на большие дела, а всего лишь расторопного слугу.
Жюльен прекрасно понимает, что недостаточно просто заявить: “Я не хочу быть лакеем”. Нужно им не стать, наперекор всему. И если в том мире, в котором бедный юноша желает утвердиться как личность, лицемерие – единственный доступный для него способ переиграть врага, ну что ж, он готов признать лицемерие единственным своим оружием.
Вопреки своей внутренней природе он будет прикидываться святошей, говорить об обожаемом им Наполеоне “не иначе как с омерзением”, считать себя “непревзойденным лицемером”. Он найдет в себе силы, чтобы стоически перенести все, что выпадет на его долю. Он вынужден отправиться в семинарию Безансона, единственное учебное заведение, в котором человек его сословия мог продолжить свое образование. И опять же лицемерить и ломать самого себя.
Ведь только один вид семинарки подвергает бедного юношу в ужас, “Таково страшное воздействие уродливого на душу, наделенного любовью к прекрасному”, – с грустью замечает Стендаль.
Жюльену Сорелю не в чем себя упрекнуть, ведь он видит, что религиозность семинаристов лицемерна и часто оборачивается самым низкопробным ханжеством: предел их мечтаний – доходный приход вблизи Безансона и сытность.
“Глупость и ослиное упрямство” окружают Жюльена и в великосветском обществе. Осознав это, умный плебей стал угождать аристократам, избрав очень простой способ, “называя белое черным, а черное – белым”: “Как-то раз вечером в Опере, сидя в ложе г-жи де Фервак, Жюльен превозносил до небес балет “Манон Леско”. Единственным основанием для подобных похвал было то, что сам он находил его ничтожным”.
Жюльену приходилось напрягаться из последних сил, постоянно укрощать свою природу во имя цели, которую он поставил перед собой. “В этом существе почти ежедневно бушевала буря”, которая разбивалась о плотину неумолимого “надо”, диктуемого разумом и осторожностью.
Он вынужден был ежедневно сражаться на незримых паркетных баррикадах, идти на приступ не со шпагой в руке, а с изворотливыми речами на устах, быть лазутчиком в стане неприятеля. Он сражался за себя, но одновременно за достоинство человека, презираемого власть имущими, и не его вина, а его беда, что единственным оружием в этой борьбе могло быть только лицемерие. Привычка лицемерить подобна заразной болезни, от которой не так-то просто отделаться: тут нужно хирургическое вмешательство. И Жюльен это понимает – на краю гибели, в тюрьме, пройдя через испытание одиночеством, он безжалостен к себе: “Но зачем я все-таки лицемерю, проклиная лицемерие?..
Говорю один, сам с собой, в двух шагах от смерти и все-таки лицемерю… О девятнадцатый век!”
Даже на краю пропасти, которая безжалостно готова поглотить его, Жюльен может спасти свою жизнь только ценой лицемерия: духовник Жюльена предлагает ему “торжественно обратиться в лоно церкви” за помилованием, “и так, чтобы это приобрело широкую огласку”. “Вы можете принести великую пользу делу религии… Слезы, вызванные вашим обращением, уничтожат пагубное действие десяти изданий сочинений Вольтера”, – уговаривает Жюльена духовник, который сам “не уберегся от козней иезуитов”. Но всему есть предел, и ответ Жюльена не оставляет никаких надежд лицемерию: “А мне что же останется тогда, – холодно возразил Жюльен, – если я сам буду презирать себя?
Я был честолюбив и вовсе не собираюсь каяться в этом; я тогда поступал так, как этого требует наше время… Но я заранее знаю, что почувствовал бы себя несчастнейшим существом, если бы решился на какую-нибудь подлость”. И в этой временной и вынужденной раздвоенности, в конечной неспособности подавить в себе природное чувство гордости и врожденную честность, и кроется причина того, “что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено совершиться до конца”.
Лицемерие – “это единственное мое оружие”