Е. К. Беспалова

Литература и Крым

Е. К. Беспалова
Крымские следы в русскоязычных романах В. В. Набокова

Даже если бы Набоков никогда не перешел на английский – язык наиболее позднего и триумфального периода своего творчества, не занимался бы шахматами, энтомологией и переводами (не познакомил бы иноязычный мир с произведениями русских классических поэтов), не “растолковал” бы Западу пушкинского “Онегина”, он все равно обессмертил бы свое имя романами, рассказами

и стихотворениями, написанными на русском языке. Тем более интересен факт, что в шести из девяти русскоязычных романов (всего же он написал восемнадцать!) имеются и завуалированные ссылки, и прямые упоминания о крымском полуострове, а также четко прослеживаются крымские реалии и топонимы.
Романы русского периода, т. е. романы, написанные заграницей, но на русском языке, принесли своему автору первый заслуженный успех и относительное финансовое благополучие. С другой стороны русскоязычные романы отнюдь не коммерческая литература, призванная вытащить своего автора из нужды, а насущная потребность души воссоздать все то, что она успела увезти с родины под грохот расстрелов, пережив множество потерь. Уже в Англии, в Кембридже, где Набоков обучался в Колледже Святой Троицы, к нему приходит навязчивый страх утраты всего, что он успел увидеть, осознать, почувствовать. В автобиографии “Другие берега” читаем: “Страх забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать, довольно, впрочем, сильными ногтями, из России, стал прямо болезнью” . Исследователь-набоковед Иван Толстой определяет это состояние довольно четко: “как поэт, художник Набоков становится уже человеком с опытом рая… С этого-то иного мира, с этих других душевных берегов, по существу, и возникает Набоков-художник, возникает в своем общеизвестном теперь обличье” .
Не будет преувеличением утверждение, что последний русский берег Набокова, на который он оглянулся с борта греческого судна “Надежда”, увозившего его навсегда, имел крымские очертания, а, следовательно, и рай, потерянный вместе с родиной, стал ассоциироваться для писателя с Крымом.
Эпиграфом ко всему творчеству Набокова, на наш взгляд, могло бы стать одно из метких высказываний современника и почти ровесника Набокова, классика английской литературы Грэма Грина: “Писательский труд – это форма терапии, и мне непонятно, как спасаются от безумия, тоски и панического страха, которые подстерегают человека на каждом шагу, те, кто не пишут книг, не сочиняют музыки, не рисуют картин…” . Именно этой формой терапии и пытался спасаться Владимир Набоков, и, судя по всему, она помогала ему.
Первый роман писателя “Машенька” – квинтэссенция боли и утраты, любви к родине и тоски по ней – стал отправной точкой для всего дальнейшего прозаического творчества Набокова, определив стилистику и тематику его последующих романов. Этот роман, по мнению некоторых исследователей, гораздо более автобиографичен, чем даже знаменитые “Другие берега” или более поздняя книга “Speak, Memory”. И, безусловно, это роман, наполненный воспоминаниями о Крыме. В “Машеньке” нам встречаются целых три объемных отрывка, содержащих в себе крымские реалии, топонимы и ссылки.
Однако, наиболее насыщенным в этом отношении является роман Набокова “Подвиг”, выходивший в Париже в 1931-1932 годах. “Подвиг” – своего рода кладезь для исследователя крымского периода жизни писателя – он лиричен, зрителей, а главное: автобиографичен. Его главный герой, с романтическим именем Мартын Эдельвейс, не только одержим “автобиографической” авторской страстью к оставленной родине, стремлением во что бы то ни стало “вернуться”, но и живет он в тех же местах, в которые забрасывала судьба самого автора романа.
Крым встает со страниц этого романа во всем прощальном блеске и великолепии. Вот он, неназванный Воронцовский парк из романа: “Было жарко, хотя недавно прошел бурный дождь. Над лаковой мушмулой жужжали мясные мухи. В бассейне плавал злой черный лебедь, поводя пунцовым, словно накрашенным клювом. С миндальных деревец облетели лепестки и лежали, бледные, на темной земле мокрой дорожки, напоминая миндаля в пряниках. Невдалеке от огромных ливанских кедров росла одна-единственная березка с тем особым наклоном листвы (словно расчесывала волосы, спустила пряди с одной стороны, да так и застыла), какой бывает только у берез. Проплыла бабочка-парусник, вытянув и сложив свои ласточковые хвосты. Сверкающий воздух, тени кипарисов, – старых, с рыжинкой, с мелкими шишками, спрятанными за пазухой, – зеркально-черная вода бассейна, где вокруг лебедя расходились круги, сияющая синева, где вздымался, широко опоясанный каракулевой хвоей, зубчатый Ай – Петри, – все было насыщено мучительным блаженством…” (Курсив наш. – Б. Е.) . Антиномия “мучительное блаженство” как нельзя более точно передает ощущения юного Лоди Набокова, сосланного судьбой в “южную ссылку”.
А вот ночная прогулка у моря, со всеми видами и деталями, описанная так ярко, как будто и не по памяти, а “с натуры”: “Сразу под ногами была широкая темная бездна, а за ней – как будто близкое, как будто приподнятое, море с цареградской стезей посредине, лунной стезей, суживающейся к горизонту. Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта…Стрекотали кузнечики, по временам несло сладкой хвойной гарью, – и над черной Яйлой, над шелковым морем, огромное, всепоглощающе, сизое от звезд небо было головокружительно, и Мартын вдруг опять ощутил… невыносимый подъем всех чувств, что-то очаровательное и требовательное, присутствие такого, для чего только и стоит жить” (Курсив наш. – Б. Е.) .
Последнюю фразу можно счесть знаменательной, если принять во внимание, что Мартын – один из самых автобиографичных героев у Набокова.
В “Подвиге” со смешанным чувством горечи и ностальгии воссозданы те жизненные декорации, на фоне которых происходили мелкие происшествия и большие события “истинной жизни” будущего писателя Сирина. Так, дачный поселок Адреиз из “Подвига” не что иное как фотографический (с поправкой на время) оттиск Олеиза, в котором часто бывал юный Набоков, приходя из Гаспры в гости к семейству Токмаковых. Да и сама дача описана здесь же: “Вечером поднимались узкими кипарисовыми коридорами в Адреиз, и большая нелепая дача со многими лесенками, переходами, галереями, так забавно построенная, что порой никак нельзя было установить, в каком этаже находишься, ибо, поднявшись по каким-нибудь крутым ступеням, ты вдруг оказывался не в мезонине, а на террасе сада, – уже была пронизана желтым керосиновым светом, и с главной веранды слышались голоса, звон посуды” . Авторитетный исследователь творчества Набокова, Б. Носик, в своей первой русской биографии писателя, прямо утверждает, что Набоков “сам отсылал своего биографа к этому роману за подробностями крымской жизни” .
Роман “Дар” – ключевой и один из самых сложных романов русскоязычного периода, также пестрит упоминаниями о крымских местах, в которые часто вплетены автобиографические моменты, например, близкая автору энтомология: “Наша репейница… рождается в африканской степи… Оттуда без промедления она пускается в северный путь, ранней весной достигая берегов Европы, вдруг на день, на два оживляя крымские сады и террасы Ривьеры… поднимается дальше на север и к концу мая… достигает Шотландии, … наших мест, а там и крайнего севера земли: ее ловили в Исландии!” . Здесь, в Крыму, исходив с сачком склоны Ай-Петри и Чуфут-Кале, юный ученый собрал разнообразную коллекцию крымских видов бабочек, которая, к величайшему его (да и нашему) сожалению, была утеряна в суматохе поспешной эвакуации.
А вот еще один момент авторской биографии, подаренный герою “Дара”: первые шаги в серьезной поэзии. А поскольку сделаны они были Набоковым именно в Крыму, то нет ничего удивительного в том, что сквозь описание попыток подобрать нужную рифму, как сквозь густую пелену облаков, проступает гора Ай-Петри – одна из визитных карточек полуострова: “Рифмы по мере моей охоты за ними сложились у меня в практическую систему несколько картотечного порядка. Они были распределены по семейкам, получались гнезда рифм, пейзажи рифм. “Летучий” сразу собирал тучи над кручами жгучей пустыни и неминучей судьбы. “Небосклон” направлял музыку к балкону и указывал ей на клен. “Цветы” подзывали мечты, на ты, среди темноты. Свечи, плечи, встречи и речи создавали общую атмосферу старосветского бала, Венского конгресса и губернаторских именин. “Глаза” синели в обществе бирюзы, грозы и стрекоз – и лучше было их не трогать. “Деревья” скучно стояли в паре с “кочевья”… “Ветер” был одинок – только вдали бегал непривлекательный сеттер, – да пользовалась его предложным падежом крымская гора, а родительный – приглашал геометра…” .
В выше упомянутом романе “Машенька”, самом первом из набоковских романов, написанном в 1926 году, с еще свежими отзвуками пережитого в душе, мы сталкиваемся с другой реальностью Крыма – военной, тревожной: “На столе лежало сиреневое пятно. Он вспомнил по быстрому сочетанью мыслей, вызванных этим пятном и отраженьем стола в зеркале, те другие, очень старые письма, что хранились у него в черном бумажнике, лежащем рядом с крымским браунингом, на дне чемодана” . Так одним эпитетом “крымский” в отношении браунинга автор передает читателю целую предысторию:явный намек на белое, романтическое прошлое героя – и перед нами уже не просто Лев Глебович Ганин, эмигрант, но человек со сложной, возможно, трагической судьбой, человек, способный на многое… Автор дает тем самым своему герою “кредит поступка”, и читатель на протяжении всего романа ждет этого поступка с уверенностью, которая и является главной задачей автора. Вот почему финал романа озадачивает своей неожиданностью: поступок так и не совершится.
По воспоминаниям героя романа о зиме, проведенной в Крыму, читатель чувствует, что ничто не забыто и самим автором, и, как он сказал в одном из стихотворений, его “душа никому не простит”: “И теперь он мгновенно целиком вспомнил ту крымскую зиму: норд-ост, вздымающий горькую пыль на ялтинской набережной, волну, бьющую через парапет на панель, рассеянно-наглых матросов, потом немцев в железных грибах шлемов, потом веселые трехцветные нашивки, – дни ожиданья, тревожную передышку,… норд-ост, рассыпающий ноты оркестра в городском саду, и – наконец – поход, стоянки в татарских деревушках… и дикую ночную тревогу, когда не знаешь, откуда стрельба, и кто бежит вприпрыжку через лужи луны, между косыми черными тенями домишек” . Это блестящее описание крымской зимы, в котором зорко подмеченные детали придают всему отрывку почти фотографическую точность.
Но вместе с тем, лирическая красота Крыма (вернее воспоминания автора о ней) прорывается сквозь горечь и ужасы военного времени: “Ганин вспомнил,…как пошел в этот далекий январский вечер по крутой каменистой тропе, мимо татарских частоколов, увенчанных там и сям конскими черепами, и как сидел над ручьем, тонкими струями омывающим белые гладкие камни, и глядел сквозь тончайшие, бесчисленные, удивительно отчетливые сучки голой яблони на розовато-млеющее небо, где блестел, как прозрачный обрезок ногтя, юный месяц, и рядом с ним, у нижнего рога, дрожала светлая капля – первая звезда” .
А дальше подтверждается догадка внимательного читателя: автор как бы случайно проговаривается о военном прошлом Ганина, снова описывая ночь в Ялте: “Его тяготила томная темнота, условный лоск ночного моря, бархатная тишь узких кипарисовых аллей, блеск луны на лопастях магнолий. Долг удерживал его в Ялте, – готовилась военная борьба, – но минутами он решал все бросить, поехать искать Машеньку по малороссийским хуторкам” .
Да и весь крымский маршрут Ганина с ничтожными изменениями повторяет путь, проделанный самим Набоковым перед отъездом из России: “…он дрался на севере Крыма…Пошатнулся и пал Перекоп. Ганин, контуженный в голову, был перевезен в Симферополь, и через неделю, больной и равнодушный, отрезанный от своей части, отступавшей к Феодосии, попал поневоле в безумный и сонный поток гражданской эвакуации. В полях, на склонах инкерманских высот, где некогда мелькали в дыму игрушечных пушек алые мундиры солдат королевы Виктории, уже цвела пустынно и прелестно крымская весна. Молочно-белое шоссе шло, плавно вздымаясь и опускаясь, откинутый верх автомобиля трещал, подпрыгивая на выбоинах, – и чувство быстроты с чувством весны, простора, бледно-оливковых холмов вдруг слилось в нежную радость, при которой забывалось, что это легкое шоссе ведет его прочь от России” (Курсив наш. – Б. Е.) .
А далее – скрытая перекличка с пушкинским мотивом моря, свсвязанным с темой изгнания, и конкретно со стихотворением “К морю” (1824): “Он приехал в Севастополь еще полный этой радости и, оставив чемодан в белокаменной гостинице Киста, где суета была необыкновенная, – спустился, пьяный от туманного солнца и мутной боли в голове, мимо бледных колонн дорического портика, по широким гранитным пластам ступеней, к Графской пристани и долго, без мысли об изгнанье, глядел на голубой, млеющий блеск моря, а потом поднялся снова на площадь, где стоит серый Нахимов в долгом морском сюртуке, с подзорной трубкой, и, добредя по пыльной, белой улице до самого Четвертого бастиона, осматривал серо-голубую Панораму, где настоящие старинные орудия, мешки, нарочито рассыпанные осколки и настоящий, как бы цирковой, песок за круглой балюстрадой переходили в мягкую, сизую, слегка душноватую картину, окружавшую площадку для зрителей и дразнившую глаз своей неуловимой границей. Так и остался Севастополь у него в памяти, – весенний, пыльный, охваченный какой-то неживой сонной тревогой” .
Несколько эпизодических упоминаний о Крыме, названия городов, употребление реалий можно встретить, читая также его романы “Защита Лужина”, “Соглядатай”, “Отчаяние”. И везде читателя, хотя бы раз побывавшего в Крыму, (а тем более читателя-крымчанина) не может не охватывать теплой морской волной радостное чувство узнавания…
Так, в наиболее значительном отрывке из “Соглядатая” Крым предстает как бы некой сновидческой реальностью, как бы “не в фокусе”, в дымке грезы и времени, которое постепенно стирает из памяти даже самые яркие впечатления. Вряд ли и сам герой, видевший Крым во сне, узнал его, и все же лестница и портик, приснившиеся герою, не что иное, как реалии дворца, принадлежавшего графу М. С. Воронцову. Этот факт, впервые открытый крымскими учеными, не вызывает никаких сомнений, столь достоверно и красочно, как на рекламной открытке того времени, дан этот небольшой отрывок: “И тут сон мой растратил свой небольшой запас логики: лестница, на которой происходил разговор, уже высилась сама по себе, среди открытой местности, и внизу были сады террасами, туманный дым цветущих деревьев, и террасы уходили вдаль, и там был, кажется, портик, в котором горело сквозной синевой море” .
В этом же романе Крым, а вернее знание реалий Крыма, становится своего рода уликой, обличающей ложь героя, выдающей его с головой: “Смуров… вдруг разговорился, как еще никогда раньше… он стал рассказывать, как спасся от смерти.

“Это было в Ялте… после ухода белых. Я отказался эвакуироваться с остальными, так как продолжал организовывать партизанский отряд и продолжать борьбу. Мы сперва скрывались в горах. Во время одой перестрелки я был ранен. Пуля, не задев легкое, прошла навылет. Когда я очнулся, то лежал навзничь, и надо мой плыли звезды. Что делать? Был я один в горном ущелье и истекал кровью. Я решил добраться до Ялты, – страшно рискованно, но ничего другого я не смог придумать. Я шел всю ночь, с невероятными усилиями, большей частью ползком. На рассвете я, наконец, очутился в Ялте. Улицы еще спали мертвым сном. Только со стороны вокзала доносились выстрелы. Вероятно, там кого-нибудь расстреливали…” .
Далее этот “леденящий душу” рассказ, продолжающийся еще на две страницы и призванный произвести впечатление на слушателей, внезапно перечеркивается спокойным, но категоричным замечанием другого персонажа: “К сожалению… в Ялте вокзала нет… До революции… был, кажется, проект соединить железной дорогой Ялту и Симферополь. Я хорошо знаю Ялту, не раз там бывал. Скажите, почему вы сочинили всю эту абракадабру?” Так, была разрушена не только выдумка героя, но и, подобно мыльному пузырю, лопнула его репутация: “Чудесный мыльный пузырь, сизо-радужный, с отражением окна на глянцевитом боку, растет, раздувается – и вдруг нет его, – только немного щекочущей сырости прямо в лицо” .
Из этого отрывка вполне можно сделать вывод, что творить из биографической реальности мифологическую для Набокова было возможно лишь при соблюдении определенных правил, главное из которых – не опускаться до лжи. И хотя он много раз утверждал, что так пережевывает реальность, что от реального в ней не остается и следа, но, тем не менее, правдой искусства писатель никогда не пренебрегал.
Читая и перечитывая его романы, неожиданно приходишь к выводу, что пребывание Набокова в Крыму на заре его жизни произвело на него столь неизгладимое впечатление, что избавиться от него он так и не смог. Да, по всей вероятности, и не пытался. Крым по закону обратной перспективы как последнее видение родины всегда первым вставал перед мысленным взором писателя, когда он пытался обернуться назад. И, если он черпал вдохновение в собственном прошлом, Крым почти всегда попадал на страницы создаваемого произведения. Каждый раз при мысленном возвращении домой, Набоков поневоле оказывался перед дверью, которая последней закрылась за ним. Он перешагивал этот порог – и оказывался в Крыму. И всю ностальгически щемящую красоту этого края, еще хранящего на морском песке Олеиза его юные следы, он щедро вплетал в узор повествования, наделяя ею и биографии своих героев.
Подводя итог, можно также сделать еще один вывод: поскольку герои Набокова вполне могли обойтись и без этих крымских воспоминаний и маршрутов, и судьбы их не стали бы от этого ущербными (особенно в глазах западных читателей, многие из которых никогда не были в Крыму), упоминание о Крыме в произведениях Набокова (а также создание им своего крымского мифа), было продиктовано не столько художественными потребностями, сколько психологическими, даже “терапевтическими” нуждами. Ведь для Набокова вернуться в Крым – значило окунуться в молодость. Это и давало ему необходимую энергетическую подпитку, а его музе – новые формы и краски…



1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)

Е. К. Беспалова