БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ

ЗАРУБЕЖНАЯ ЛИТЕРАТУРА

ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ

БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ

В годы изгнания, оказавшиеся наиболее плодотворными для Данте, он создает главное произведение своей жизни – поэму “Божественная комедия”.
Это произведение распадается на три части (кантики): “Ад”, “Чистилище” и “Рай”, каждая из которых состоит из 33 песен, что в общей сумме в соединении со вступительной песней дает цифру 100. Вся поэма написана трехстрочными строфами (терцинами).

Ад
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Земную жизнь пройдя до половины,

/> Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
Но, благо в нем обретши навсегда,
Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.
Но, к холмному приблизившись подножью,
Которым замыкался этот дол,
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
Тогда вздохнула более свободной
И долгий страх превозмогла душа,
Измученная ночью безысходной.
И словно тот, кто, тяжело дыша,
На берег выйдя из пучины пенной,
Глядит назад, где волны бьют, страша,
Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел, и мне была опора
В стопе, давившей на земную грудь.
И вот, внизу крутого косогора, –
Проворная и вьющаяся рысь,
Вся в ярких пятнах пестрого узора.
Она, кружа, мне преграждала высь,
И я не раз на крутизне опасной
Возвратным следом помышлял спастись.
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Доверясь часу и поре счастливой,
Уже не так сжималась в сердце кровь
При виде зверя с шерстью прихотливой;
Но, ужасом опять его стесня,
Навстречу вышел лев с подъятой гривой.
Он наступал как будто на меня,
От голода рыча освирепело
И самый воздух страхом цепеня.
И с ним волчица, чье худое тело,
Казалось, все алчбы в себе несет;
Немало душ из-за нее скорбело.
Меня сковал такой тяжелый гнет
Перед ее стремящим ужас взглядом,
Что я утратил чаянье высот.
И как скупец, копивший клад за кладом,
Когда приблизится пора утрат,
Скорбит и плачет по былым отрадам,
Так был и я смятением объят,
За шагом шаг волчицей неуемной
Туда теснимый, где лучи молчат.
Пока к долине я свергался темной,
Какой-то муж явился предо мной,
От долгого безмолвья словно томный.
Его узрев среди пустыни той,
“Спаси, – воззвал я голосом унылым, –
Будь призрак ты, будь человек живой!”
Он отвечал: “Не человек; я был им;
Я от ломбардцев низвожу свой род,
И Мантуя была их краем милым.
Рожден sub Julio, хоть в поздний год,
Я в Риме жил под Августовой сенью,
Когда еще кумиры чтил народ.
Я был поэт и вверил песнопенью,
Как сын Анхиза отплыл на закат
От гордой Трои, преданной сожженью.
Но что же к муке ты спешишь назад?
Что не восходишь к выси озаренной,
Началу и причине всех отрад?”
“Так ты Вергилий, ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли? –
Ответил я, склоняя лик смущенный. –
О честь и светоч всех певцов земли,
Уважь любовь и труд неутомимый,
Что в свиток твой мне вникнуть помогли!
Ты мой учитель, мой пример любимый;
Лишь ты один в наследье мне вручил
Прекрасный слог, везде превозносимый.
Смотри, как этот зверь меня стеснил!
О вещий муж, приди мне на подмогу,
Я трепещу до сокровенных жил!”
“Ты должен выбрать новую дорогу, –
Он отвечал мне, увидав мой страх, –
И к дикому не возвращаться логу;
Волчица, от которой ты в слезах,
Всех восходящих гонит, утесняя,
И убивает на своих путях;
Она такая лютая и злая,
Что ненасытно будет голодна,
Вслед за едой еще сильней алкая.
Со всяческою тварью случена,
Она премногих соблазнит, но славный
Нагрянет Пес, и кончится она.
Не прах земной и не металл двусплавный,
А честь, любовь и мудрость он вкусит,
Меж войлоком и войлоком державный.
Италии он будет верный щит,
Той, для которой умерла Камилла,
И Эвриал, и Турн, и Нис убит.
Свой бег волчица где бы ни стремила,
Ее, нагнав, он заточит в Аду,
Откуда зависть хищницу взманила.
И я тебе скажу в свою чреду:
Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,
И ты увидишь тех, кто чужд скорбям
Среди огня, в надежде приобщиться
Когда-нибудь к блаженным племенам.
Но если выше ты захочешь взвиться,
Тебя душа достойнейшая ждет:
С ней ты пойдешь, а мы должны проститься;
Царь горных высей, возбраняя вход
В свой город мне, врагу его устава,
Тех не впускает, кто со мной идет.
Он всюду царь, но там его держава;
Там град его, и там его престол;
Блажен, кому открыта эта слава!”
“О мой поэт, – ему я речь повел, –
Молю Творцом, чьей правды ты не ведал:
Чтоб я от зла и гибели ушел,
Яви мне путь, о коем ты поведал,
Дай врат Петровых мне увидеть свет
И тех, кто душу вечной муке предал”.
Он двинулся, и я ему вослед.

ПЕСНЬ ПЯТАЯ

Так я сошел, покинув круг начальный,
Вниз во второй; он менее, чем тот,
Но больших мук в нем слышен стон печальный.
Здесь ждет Минос, оскалив страшный рот;
Допрос и суд свершает у порога
И взмахами хвоста на муку шлет.
Едва душа, отпавшая от Бога,
Пред ним предстанет с повестью своей,
Он, согрешенья различая строго,
Обитель Ада назначает ей,
Хвост обвивая столько раз вкруг тела,
На сколько ей спуститься ступеней.
Всегда толпа у грозного предела;
Подходят души чередой на суд:
Промолвила, вняла и вглубь слетела.
“О ты, пришедший в бедственный приют, –
Вскричал Минос, меня окинув взглядом
И прерывая свой жестокий труд, –
Зачем ты здесь и кто с тобою рядом?
Не обольщайся, что легко войти!”
И вождь в ответ: “Тому, кто сходит Адом,
Не преграждай сужденного пути.
Того хотят – там, где исполнить властны
То, что хотят. И речи прекрати”.
И вот я начал различать неясный
И дальний стон; вот я пришел туда,
Где плач в меня ударил многогласный.
Я там, где свет немотствует всегда
И словно воет глубина морская,
Когда двух вихрей злобствует вражда.
То адский ветер, отдыха не зная,
Мчит сонмы душ среди окрестной мглы
И мучит их, крутя и истязая.
Когда они стремятся вдоль скалы,
Взлетают крики, жалобы и пени,
На Господа ужасные хулы.
И я узнал, что этот круг мучений
Для тех, кого земная плоть звала,
Кто предал разум власти вожделений.
И как скворцов уносят их крыла,
В дни холода, густым и длинным строем,
Так эта буря кружит духов зла
Туда, сюда, вниз, вверх огромным роем;
Им нет надежды на смягченье мук
Или на миг, овеянный покоем.
Как журавлиный клин летит на юг
С унылой песнью в высоте надгорной,
Так предо мной, стеная, несся круг
Теней, гонимых вьюгой необорной;
И я сказал: “Учитель, кто они,
Которых так терзает воздух черный?”
Он отвечал: “Вот первая, взгляни:
Ее державе многие языки
В минувшие покорствовали дни.
Она вдалась в такой разврат великий,
Что вольность всем была разрешена,
Дабы народ не осуждал владыки.
То Нинова венчанная жена,
Семирамида, древняя царица;
Ее земля Султану отдана.
Вот нежной страсти горестная жрица,
Которой прах Сихея оскорблен;
Вот Клеопатра, грешная блудница.
А там Елена, тягостных времен
Виновница; Ахилл, гроза сражений,
Который был любовью побежден;
Парис, Тристан”. Бесчисленные тени
Он назвал мне и указал рукой,
Погубленные жаждой наслаждений.
Вняв имена прославленных молвой
Воителей и жен из уст поэта,
Я смутен стал, и дух затмился мой.
Я начал так: “Я бы хотел ответа
От этих двух, которых вместе вьет
И так легко уносит буря эта”.
И мне мой вождь: “Пусть ветер их пригнет
Поближе к нам; и пусть любовью молит
Их оклик твой; они прервут полет”.
Увидев, что их ветер к нам неволит,
“О души скорби! – я воззвал. – Сюда!
И отзовитесь, если Тот позволит!”
Как голуби на сладкий зов гнезда,
Поддержанные волею несущей,
Раскинув крылья, мчатся без труда,
Так и они, паря во мгле гнетущей,
Покинули Дидоны скорбный рой
На возглас мой, приветливо зовущий.
“О ласковый и благостный живой,
Ты, посетивший в тьме неизреченной
Нас, обагривших кровью мир земной;
Когда бы нам был другом царь вселенной,
Мы бы молились, чтоб тебя он спас,
Сочувственного к муке сокровенной.
И если к нам беседа есть у вас,
Мы рады говорить и слушать сами,
Пока безмолвен вихрь, как здесь сейчас.
Я родилась над теми берегами,
Где волны, как усталого гонца,
Встречают По с попутными реками.
Любовь сжигает нежные сердца,
И он пленился телом несравнимым,
Погубленным так страшно в час конца.
Любовь, любить велящая любимым,
Меня к нему так властно привлекла,
Что этот плен ты видишь нерушимым.
Любовь вдвоем на гибель нас вела;
В Каине будет наших дней гаситель”.
Такая речь из уст у них текла.
Скорбящих теней сокрушенный зритель,
Я голову в тоске склонил на грудь.
“О чем ты думаешь?” – спросил учитель.
Я начал так: “О, знал ли кто-нибудь,
Какая нега и мечта какая
Их привела на этот горький путь!”
Потом, к умолкшим слово обращая,
Сказал: “Франческа, жалобе твоей
Я со слезами внемлю, сострадая.
Но расскажи: меж вздохов нежных дней,
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей? “
И мне она: “Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии; твой вождь тому порукой.
Но если знать до первого зерна
Злосчастную любовь ты полон жажды,
Слова и слезы расточу сполна.
В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ;
Одни мы были, был беспечен каждый.
Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я скована терзаньем,
Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом!
Никто из нас не дочитал листа”.
Дух говорил, томимый страшным гнетом,
Другой рыдал, и мука их сердец
Мое чело покрыла смертным потом;
И я упал, как падает мертвец.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Подняв уста от мерзостного брашна,
Он вытер свой окровавленный рот
О волосы, в которых грыз так страшно,
Потом сказал: “Отчаянных невзгод
Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;
Не только речь, и мысль о них гнетет.
Но если слово прорастет, как семя,
Хулой врагу, которого гложу,
Я рад вещать и плакать в то же время.
Не знаю, кто ты, как прошел межу
Печальных стран, откуда нет возврата,
Но ты тосканец, как на слух сужу.
Я графом Уголино был когда-то,
Архиепископом Руджери – он;
Недаром здесь мы ближе, чем два брата.
Что я злодейски был им обойден,
Ему доверясь, заточен как пленник,
Потом убит, – известно испокон;
Но ни один не ведал современник
Про то, как смерть моя была страшна.
Внемли и знай, что делал мой изменник.
В отверстье клетки – с той поры она
Голодной Башней называться стала,
И многим в ней неволя суждена –
Я новых лун перевидал немало,
Когда зловещий сон меня потряс,
Грядущего разверзши покрывало.
Он, с ловчими, – так снилось мне в тот час, –
Гнал волка и волчат от их стоянки
К холму, что Лукку заслонил от нас;
Усердных псиц задорил дух приманки,
А головными впереди неслись
Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.
Отцу и детям было не спастись:
Охотникам досталась их потреба,
И в ребра зубы острые впились.
Очнувшись раньше, чем зарделось небо,
Я услыхал, как, мучимые сном,
Мои четыре сына просят хлеба.
Когда без слез ты думаешь о том,
Что этим стоном сердцу возвещалось, –
Ты плакал ли когда-нибудь о чем?
Они проснулись; время приближалось,
Когда тюремщик пищу подает,
И мысль у всех недавним сном терзалась.
И вдруг я слышу – забивают вход
Ужасной башни; я глядел, застылый,
На сыновей; я чувствовал, что вот –
Я каменею, и стонать нет силы;
Стонали дети; Ансельмуччо мой
Спросил: “Отец, что ты так смотришь, милый?”
Но я не плакал; молча, как немой,
Провел весь день и ночь, пока денница
Не вышла с новым солнцем в мир земной.
Когда луча ничтожная частица
Проникла в скорбный склеп и я открыл,
Каков я сам, взглянув на эти лица, –
Себе я пальцы в муке укусил.
Им думалось, что это голод нудит
Меня кусать; и каждый, встав, просил:
“Отец, ешь нас, нам это легче будет;
Ты дал нам эти жалкие тела, –
Возьми их сам; так справедливость судит”.
Но я утих, чтоб им не делать зла.
В безмолвье день, за ним другой промчался.
Зачем, земля, ты нас не пожрала!
Настал четвертый. Гаддо зашатался
И бросился к моим ногам, стеня:
“Отец, да помоги же!” – и скончался.
И я, как ты здесь смотришь на меня,
Смотрел, как трое пали друг за другом,
От пятого и до шестого дня.
Уже слепой, я щупал их с испугом,
Два дня звал мертвых с воплями тоски;
Но злей, чем горе, голод был недугом”.
Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,
Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая,
Как у собаки, крепкие клыки.
О Пиза, стыд пленительного края,
Где раздается si! Коль медлит суд
Твоих соседей, – пусть, тебя карая,
Капрара и Горгона с мест сойдут
И устье Арно заградят заставой,
Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!
Как ни был бы ославлен темной славой
Граф Уголино, замки уступив, –
За что детей вести на крест неправый!
Невинны были, о исчадье Фив,
И Угуччоне с молодым Бригатой,
И те, кого назвал я, в песнь вложив.
Мы шли вперед равниною покатой
Туда, где, лежа навзничь, грешный род
Терзается, жестоким льдом зажатый.
Там самый плач им плакать не дает,
И боль, прорвать не в силах покрывала,
К сугубой муке снова внутрь идет;
Затем что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
И в этот час, хоть и казалось мне,
Что все мое лицо, и лоб, и веки
От холода бесчувственны вполне,
Я ощутил как будто ветер некий.
“Учитель, – я спросил, – чем он рожден?
Ведь всякий пар угашен здесь навеки”.
И вождь: “Ты вскоре будешь приведен
В то место, где, узрев ответ воочью,
Постигнешь сам, чем воздух возмущен”.
Один из тех, кто скован льдом и ночью,
Вскричал: “О души, злые до того,
Что вас послали прямо к средоточью,
Снимите гнет со взгляда моего,
Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,
Пока мороз не затянул его”.
И я в ответ: “Тебе я взор открою,
Но назовись; и если я солгал,
Пусть окажусь под ледяной корою!”
“Я – инок Альбериго, – он сказал, –
Тот, что плоды растил на злое дело
И здесь на финик смокву променял”.
“Ты разве умер?!” – с уст моих слетело.
И он в ответ: “Мне ведать не дано,
Как здравствует мое земное тело.
Здесь, в Толомее, так заведено,
Что часто души, раньше, чем сразила
Их Атропос, уже летят на дно.

И чтоб тебе еще приятней было
Снять у меня стеклянный полог с глаз,
Знай, что, едва предательство свершила,
Как я, душа, вселяется тотчас
Ей в тело бес, и в нем он остается,
Доколе срок для плоти не угас.
Душа катится вниз, на дно колодца.
Еще, быть может, к мертвым не причли
И ту, что там за мной от стужи жмется.
Ты это должен знать, раз ты с земли:
Он звался Бранка д’Орья; наша братья
С ним свыклась, годы вместе провели”.
“Что это правда, мало вероятья, –
Сказал я. – Бранка д’Орья жив, здоров,
Он ест, и пьет, и спит, и носит платья”.
И дух в ответ: “В смолой кипящий ров
Еще Микеле Цанке не направил,
С землею разлучась, своих шагов,
Как этот беса во плоти оставил
Взамен себя, с сородичем одним,
С которым вместе он себя прославил.
Но руку протяни к глазам моим,
Открой мне их!” И я рукой не двинул,
И было доблестью быть подлым с ним.
О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул
Последний стыд и все осквернено,
Зачем ваш род еще с земли не сгинул?
С гнуснейшим из романцев заодно
Я встретил одного из вас, который
Душой в Коците погружен давно,
А телом здесь обманывает взоры.



1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (2 votes, average: 3.00 out of 5)

БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ